– Нет! Кому я говорю: нет и еще раз нет! – отчеканил он.
– Ладно! – сказал я. – Но раз ты впрямь не хочешь возвращаться в Тулузу, тебе, на мой взгляд, есть резон хоть на время отправиться на заработки за границу. Так ты наверняка от нее избавишься. Не поедет же она за тобой! Ты еще молод. Выздоровел. Отдохнул. Мы дадим тебе малость денег, и счастливого пути! Вот мое мнение. К тому же, сам понимаешь, твое положение здесь – не для тебя. Да и не может так длиться вечно.
Послушайся он меня тогда и согласись уехать, меня бы это устроило и порадовало. Но номер не прошел.
– Да ты смеешься, Фердинан! – уперся он. – Это нехорошо при моем-то возрасте. Посмотри-ка на меня получше.
Нет, уезжать он не хотел. В общем, устал мотаться.
– Не желаю я больше никуда, – твердил он. – И что мне ни толкуй, я не уеду.
Вот чем он платил мне за дружбу! Тем не менее я настаивал:
– А если, предположим, Мадлон стукнет насчет старухи Прокисс? Ты же сам говорил: она на все способна.
– Тем хуже! – отрезал он. – Пусть делает, как знает.
В его устах это было что-то новое: раньше покорность судьбе была ему не свойственна.
– На худой конец подыщи себе работенку поблизости, на каком-нибудь заводе – все не будешь вечно торчать рядом с нами. Если за тобой придут, мы успеем тебя предупредить.
Суходроков настолько полно разделял мое мнение, что ради такого случая даже нарушал свое молчание. Видимо, нашел происходящее между нами очень серьезным и неотложным. Мы принялись думать, куда пристроить и спрятать Робинзона. В числе наших окрестных знакомых был один промышленник, владелец кузовного производства, несколько обязанный нам за мелкие услуги деликатного свойства, которые оказывались ему в критические моменты. Он согласился взять Робинзона с испытательным сроком на ручную окраску. Работа была тихая, не тяжелая и прилично оплачивалась.
– Леон, – сказали мы Робинзону утром перед первым выходом на работу, – не дури на новом месте, не привлекай к себе внимания своими вздорными идеями. Не опаздывай, не уходи раньше других. Здоровайся со всеми. Словом, веди себя прилично. Ты – на солидном предприятии, взяли тебя по нашей рекомендации.
Но он немедленно привлек к себе внимание, хоть и не по своей вине: стукач, работавший в соседнем гараже, приметил его, когда он заходил в личный кабинет хозяина. Этого хватило. Донос товарищам по работе – ненадежен. Выжили.
И через несколько дней Робинзон, без места, опять сваливается нам на голову. Судьба!
Кроме того, почти в тот же день у него возобновляется кашель. Мы прослушиваем его – обнаруживаются хрипы в верхушке правого легкого. Ему остается одно – сидеть дома.
Это произошло субботним вечером, как раз перед обедом. Меня вызывают в приемную.
– Женщина, – докладывают мне.
Это была она, в шляпке и перчатках. Я отчетливо помню. Предисловия излишни: она появилась в самое время. Я выкладываю все разом.
– Мадлон, – останавливаю я ее, – если вам нужно видеть Леона, предпочитаю заранее предупредить, что настаивать не стоит. Вам лучше уйти. У него не в порядке легкие и голова. Серьезно не в порядке. Вам нельзя видеться с ним. Кроме того, ему не о чем с вами говорить.
– Это со мной-то? – напирает она.
– Именно с вами. В особенности с вами, – добавляю я.
Я думал, она сейчас опять взовьется. Нет, она только повела головой справа налево, поджав губы, и посмотрела мне в глаза, словно пытаясь отыскать меня в памяти. Но меня там больше не было. Я тоже ушел в прошлое. Будь на ее месте мужчина, тем более крепыш, я испугался бы, но Мадлон мне нечего было бояться. Она, как говорится, была слабого пола. Меня издавна подмывало смазать по такой вот пылающей гневом роже и посмотреть, как закружится такая вот разгневанная голова. Либо плюха, либо крупный чек – вот что нужно, чтобы увидеть, как с маху станут вверх тормашками все страсти, лавирующие в мозгу. Это прекрасно, как умелый маневр парусника в неспокойном море. Человек как бы гнется под новым ветром. Я хотел это видеть.
Подобное желание изводило меня уже лет двадцать на улице, в кафе, всюду, где цепляются более или менее задиристые, мелочные, трепливые люди. Но я не осмеливался: боялся побоев и следствия их – стыда. Сейчас случай представлялся неповторимый.
– Уберешься ты отсюда или нет? – бросил я, чтобы подзадорить ее еще больше и довести до кондиции.
Она не узнавала меня: такой разговор был не в моем стиле. Она заулыбалась, и я дошел до белого каления. Она, кажется, находит меня смешным и недостойным внимания? Бац! Бац! – влепил я ей две затрещины, способные оглушить осла.
Она отлетела к стене на большой розовый диван. Держась руками за голову, она прерывисто дышала и скулила, как слишком сильно побитая собачонка. Потом вроде как одумалась, вскочила и, легкая, гибкая, вышла за дверь, не повернув головы. Я ничего не увидел. Приходилось все начинать сначала.
Но как мы ни пыжились, хитрости в ней было больше, чем во всех нас вместе взятых. И вот доказательство: она таки виделась со своим Робинзоном, когда ей хотелось. Первым засек их вместе Суходроков. Они сидели на террасе кафе напротив Восточного вокзала.
Я и без того догадывался об их встречах, но не хотел показывать, что меня интересуют их отношения… Впрочем, меня это и не касалось. Работу свою в лечебнице Робинзон исполнял исправно, а она была не из приятных: сдирай грязь с паралитиков, обтирай их губкой, меняй им белье, утирай слюни. Большего мы от него требовать не могли.
Если же второй половиной дня, когда я посылал его с поручениями в Париж, он пользовался для свиданий со своей Мадлон, это было его дело. Во всяком случае, в Виньи-сюр-Сен мы Мадлон после затрещин не видели. Но я предполагал, что она наговаривает ему немало пакостей про меня.
Я даже не заводил с Робинзоном речь о Тулузе, словно ничего никогда и не было.
Так с грехом пополам прошли полгода, а потом началась пора отпусков, и нам срочно потребовалась медсестра, владеющая массажем: наша ушла без предупреждения – выскочила замуж.
На эту должность предложили свои услуги множество очень красивых девушек, и у нас оказалось лишь одно затруднение – какую выбрать из стольких ядреных особ разной национальности, наехавших в Виньи сразу после нашего объявления. В конце концов мы решили взять словачку по имени Софья, чье тело, гибкость и нежность, а также божественное здоровье показались нам – не будем скрывать – неотразимыми.
По-французски она знала лишь отдельные слова, и я счел своим элементарным долгом немедленно дать ей несколько уроков. Ее свежая молодость вернула мне любовь к преподаванию, хотя Баритон сделал все возможное, чтобы меня от этого отвадить. Я был неисправим. Но сколько молодости! Энергии! Какая мускулатура! Сколько извинительных предлогов! Эластичная! Нервная! Совершенно изумительная! Ее красоту не умаляла притворная или подлинная стыдливость, портящая разговор на чересчур западный манер. Говоря откровенно, я лично не уставал ею восхищаться. Я исследовал ее от мышцы к мышце, по анатомическим группам. По изгибам мускулов, по отдельным участкам тела я без устали осязал эту сосредоточенную, но свободную силу, распределенную по пучкам то уклончивых, то податливых сухожилий под бархатистой, напряженной, расслабленной, чудесной кожей.
Эра живых радостей, большой неоспоримой физиологической и сравнительной гармонии еще только приближалась. Тело, божество, ощупываемое моими стыдливыми руками. Руками порядочного человека, так сказать, безвестного священнослужителя. Прежде всего дозволение на Смерть и на Слова. Сколько вонючих ужимок! Искушенный мужчина берет свое, пачкаясь в густой грязи символов и артистически обволакиваясь сгустками экскрементов. А дальше будь что будет! Хорошее дело! Экономишь на том, что возбуждаешься только от воспоминаний. Ты обладаешь ими, можешь их приобрести раз навсегда, прекрасные, великолепные воспоминания. Жизнь гораздо сложней, жизнь человеческих форм – в особенности. Жестокая авантюра. Безнадежнее не бывает. Рядом с этим пороком, любованием