крикнул сквозь рокот и вой:
— Держи скорость, да посматривай! Ну ее, колею! Давай параллельно! На мину наскочишь, книгу не дочитаешь!
Сержант скосил узкий карий глаз, словно угадал его упоение быстрой ездой. Его командирский оклик был связан не с чувством опасности, а с желанием поделиться этим чувством свободы и удали. Улыбнулся белозубо:
— Я, товарищ лейтенант, эту книгу дочитаю, а после вам отдам. Тут очень интересно про Париж написано. Очень я хочу в Париже побывать. А насчет мин не надо волноваться. Тут утром афганский полк прошел. Какие мины стояли, все сняли. — И он поддал газу.
— Держи скорость да посматривай! — повторил Коногонов, не слишком настаивая на приказе. — Если хочешь в Париж попасть, сначала попади в кишлак. А уж после в Париж, если хочешь! — и снова вылез из люка.
Огромные лошадиные зубы не изменили своих очертаний, только резче проступили гранитные складки. «Зеленая зона» не приближалась, и в рыжей осенней листве гранатовых садов, виноградников солнечно и сухо проплыла голубая мечеть. В безоблачном небе, пересекая дорогу, летела ширококрылая птица. Мелькнула над головой Коногонова, вяло колыхнула крылом. Блеснул птичий глаз. И это совпадение с ленивым полетом орла, зрелище гор и мечети породило в лейтенанте острое чувство Востока. Того, желанного, из лазури, гор и степей, о котором мечтал студентом. Среди которого вдруг оказался в зеленой пыльной панаме с офицерской кокардой. Он, Коногонов, аспирант и отличник выпуска, начинавший писать диссертацию о проблемах ислама, собирал для нее материал не в тихих музейных хранилищах, не в беседах с востоковедами, а среди боев и засад, горящих кишлаков и обстрелов.
Проследил исчезавшего, затмеваемого пылью орла. Опять окунулся в люк, к сержанту, в дребезг и треск.
— Ты дорогу в кишлак не забыл? — лейтенанту нужен был собеседник, и он тормошил сержанта. Тот понимал командира, отвечал с едва заметным превосходством. Завершался второй год его службы. Лейтенант, без году неделя в части, забавлял его своей впечатлительностью. — Тут будет развилка, помнишь? А нам налево, не забыл?
— Что у меня, памяти нет? У меня здесь в прошлом месяце скат спустил. Пока менял, ребята варана поймали. Вот такой здоровущий варан! — Сержант оставил штурвал, растопырил коричневые пятерни, и машина, почуяв свободу, вильнула. — Посадили на веревку и водили, как собаку! Шипит, злой, рот красный и два языка! Я говорю, нет, не сажайте в десантное отделение. С ним не поеду! Как раз вот здесь, на развилке!
— Ну вот, советую, копи, собирай впечатления! Здесь много удивительного для нашего человека. Собирай и копи. Будешь потом дорожить.
— Да нет, не буду я собирать. Не буду дорожить. Сяду в самолет и забуду. Я другое хочу собирать. Хлеб хочу собирать. У нас в Аркалыке, наверное, уборка идет. Отец на комбайне. У него желудок болит. Ему тяжело работать. Я его подменял на комбайне. Ляжет на копешку, лежит, а я молочу. Сейчас он один работает. Желудок болит, а работает. Мне надо домой, к отцу. А здесь мне что собирать? — Он мотнул головой, как бы отрицая и эти горы, и кишлаки, где совсем другие хлеба, другие земные плоды и другие руки, взрастившие их, призванные их убирать.
Коногонов пристальней всмотрелся в смуглое, угловатое лицо Кандыбая, вписанное в геометрию брони. И увидел белую от хлебов казахскую степь, шествие красных комбайнов, золоченые среди синих небес башни соломы и его, Кандыбая, упавшего спиной на соломенный ворох среди колосков, голубых сорнячков, оглушенных стрекоз и кузнечиков. Об иной земле и пшенице были мысли сержанта — малые искорки в раскосых глазах.
— Сейчас следи за развилкой! Вот она!..
Вдалеке на равнине темнели грузовики, пирамидки армейских палаток, россыпи солдат. Качались размытые шлейфы пыли, в которых клубились малые плотные вихри — мчащиеся транспортеры. Афганский полк разворачивал свои батальоны. Оцеплял кишлак, где засела небольшая, но упорно досаждавшая банда. В сумерках выходила на трассу, обстреливала джипы, останавливала и обирала автобусы. Наведывалась в соседние кишлаки, где создавались кооперативы, жгла тракторы и комбайны. Против этой банды и действовали батальоны афганцев. Коногонов видел, как цепочка солдат, похожих на маковые зерна, движется от грузовиков к рыжим садам кишлака. Сейчас углубятся в виноградники, проулки, дувалы. Станут входить в дома, щупать миноискателями погреба, сосуды с зерном, воду в текущих арыках — искать оружие.
И опять зрелище прозрачного простора, двух далеких пыльных столбов, горной гряды, среди которой пролетал броневик, наполнило Коногонова похожей на изумление радостью: «Я, я!.. Здесь!.. Лечу!.. Может быть, бой!.. Может быть, пуля!.. Лечу!..» Это ожидание боя не пугало его, а наполняло душу молодой крепкой силой, рождало бодрые, мгновенные мысли об этом утре в Гератской долине, о себе самом, несущемся на броне.
Знают ли его родные, где он сейчас? Могут ли представить его, схватившегося за ствол пулемета, слушающего шум азиатского ветра в крыльях панамы?
Этими родными и милыми, кого он сейчас окликал, были отец и мать, жившие в Ярославле, все в том же маленьком домике с окнами на ленивую Которосль, из которых видны заречная заводская труба и шатровая колокольня, и черно-белый буксирчик стучит по воде, и край стола, такого знакомого, с кубами стеклянных чернильниц, с выцарапанным именем — Сергей. Отец ужасно сердился, жалея прадедовский, орехового дерева стол.
Родными и милыми была жена-москвичка и еще не рожденный сын, желанный, готовый вот-вот появиться, о котором были ее длинные письма, ее страхи, ее заклинания к нему, Коногонову, чтоб вернулся живым и увидел ее и сына.
Близким и дорогим был друг, ровесник, такой же, как и сам он, историк, копавший сейчас древние могилы под Псковом, с кем он, Коногонов, вел непрерывный дружеский спор и полемику, отсылая письма- трактаты, посвященные отношениям России со странами Востока.
Им бы хотел он сейчас показаться на этом афганском проселке, на этой зеленой, исцарапанной и запыленной броне.
Он должен был побывать в кишлаке. Повидаться с главой кишлака Амиром Саидом, недавним мятежником, перешедшим со своим вооруженным отрядом на сторону правительства. Договориться о встрече командира и Амира Саида, попутно понять, чего хочет этот недавний яростный враг, побывавший в Иране, выходивший на дорогу в засады, обстреливавший колонны советских машин. Чем вызван его отход от мятежников, сколь искренен этот отход. Коногонову, знатоку языка, было поручено это задание. И он, гордясь и волнуясь, мчался его выполнять.
Кишлак возник внезапно: горелая плоская степь и в ней белые, пышные, раздуваемые ветром хлеба, каменная твердыня стен и округлых башен, и за ними, в желто-ржавой листве, алые смуглые шары гранатов, лучистые, как фонари, апельсины. От стен кишлака навстречу броневику метнулись наездники плотной, пышной, гарцующей группой. Пустили в намет лошадей, встряхивали в седлах ворохами одежд, медными бляхами и винтовками. Сближались с машиной. Коногонов, посылая вниз, в люк, приказ замедлить движение, вглядывался в седоков. Два столба пыли — из-под колес машины и лошадиных копыт — сбились, смешались в единое душное облако. В нем фыркали и хрипели кони, покрикивали ездоки, блестел и звякал металл.
Среди горячих лиц, смоляных усов, разноцветных повязок Коногонов узнал Амира Садека, брата Амира Саида. Молодой, безусый, улыбался белозубо пунцовым ртом. Недавно он приезжал в гарнизон, разговаривал с офицерами штаба, и Коногонов служил переводчиком.
— Салям алейкум, — наклонился в седле Амир Садек, прижимая руку к сердцу. На пальцах, примявших шелковые складки, вспыхнул перстень. Лошадь, косясь на броневик, чуть развернулась, и под накидкой всадника блеснул синевой автомат. — Мы рады видеть у себя храброго офицера Коногана. Здесь, в кишлаке, мы готовы принимать шурави как добрых друзей и желанных гостей!
— Алейкум ас салям, — Коногонов прижал ладонь к куртке, чувствуя спрятанный в кармане блокнот с авторучкой. — Командир шлет привет своему другу Амиру Саиду и его брату Амиру Садеку. Благодарит за помощь, за добрые слова и советы. Он помнит последнюю встречу и надеется, что новая будет полезна