Корявое деревце, мимо которого бежали в огне… Посмотри кругом, эта степь, этот жар за пределами малой тени!.. Нас могут здесь разлучить!.. Навсегда, навсегда!… Погаснет, и уже не увидим!.. И поэтому я тороплюсь!.. И, как видишь, немного сбиваюсь!..
Сын не поднимал глаз, смотрел на свои избитые руки. И Веретенов видел, что пальцы сына, в царапинах, в смазке, с черной землей под ногтями, уже попали на солнце. Тень вокруг сокращается, ее все меньше и меньше. Островок, на котором сидят, исчезает и тает, и жар надвигается, грозит поглотить их обоих.
— Петя, летел к тебе, торопился!.. Мысленно столько раз говорил!.. И вот наконец мы вместе!.. Петя, я перед тобой виноват!.. Всю жизнь был перед тобой виноват!.. Любил тебя? Да!.. Души не чаял в тебе? Это так!.. Но был всегда виноват! В большом и в малом!.. Кричал на тебя, ты помнишь? Унижал тебя своим криком!.. Случалось, руку на тебя поднимал!.. Часто срывался! Не хватало терпения!.. Терпения заниматься тобой!.. Быть с тобой, говорить с тобой, путешествовать, понимать, что там у тебя на душе!.. Почему вдруг просыпался в ночи и плакал? Было такое в детстве: просыпался и горько так плакал. Что там тебе мерещилось? Какое горе? Чья смерть?.. Или вдруг по нескольку дней ходил удрученный, опущенный! Кто там тебя обижал, оскорблял?.. Мне бы узнать, приласкать, вдохновить, вселить в тебя веру! Умчать тебя на какой-нибудь луг зеленый, к какой-нибудь горе белоснежной!.. А я отмахнулся! Был занят своим!.. Картины, этюды, мозаики… А ты, мой сын, ходил где-то рядом и мучился!..
Афганская степь окружала их бесцветным разливом. Неразличимо-огромный город, как мираж, шевелился вдали. Туманился, испарялся вместе с мечетями, базарами, бессчетными из глины жилищами. Словно хотел улететь. Башня с пушкой нависла над их головами. И некуда им было укрыться, родным, любящим друг друга.
— Когда с матерью твоей разводились, видел, как ты мучился… Дом ломался и рушился! По тебе приходился разлом! Тебя, тебя разрывали! Тебе было больно и страшно!.. Видел, чувствовал твою боль и твой ужас! Во мне возникали ответные! Я тяготился ими, тяготился своей виной! И гнал ее из себя! Гнал тебя из себя! Изгонял тебя, и ты, я помню, ушел в снегопад, такой замерзший, несчастный, а я не остановил тебя!.. А когда ты сдавал в институт и провалился, погибал, я видел, что погибаешь, потерял в себя веру, больше не можешь бороться!.. А тут еще эти повестки, эти разговоры про армию. Я все это видел, испытывал к тебе сострадание, такую боль и любовь! Но они мне мешали работать! Мешали рисовать, философствовать, встречаться с друзьями! Я не кинулся к тебе спасать, вдохновлять! Не отдал тебе, мой сын, мою бодрость, мои силы, не вдохнул в тебя веру! Отказался от тебя! Предал тебя! Уехал в Палермо, в Италию! Краснобайствовал, нырял в голубые бассейны, рисовал амфитеатры и храмы. А ты здесь, в этой степи… Без напутствия, без отцовского слова!.. Вот как я перед тобой виноват!..
Он винился перед сыном и каялся. Винился и каялся перед алтарем, отлитым из шершавой брони, покрашенным в серую зелень, с белой цифрой 31. Верил, что сила и глубина покаяния будут той силой и глубиной, что укроют и сберегут его сына. Грозящая сыну напасть — пуля или минный удар — будут остановлены отцовским его покаянием. Он не мог себе объяснить, но знал, но верил: существует прямая связь между его отцовской виной, всей его жизнью и тем, что грозит его сыну. Его личной неправдой и огромной, вонзившейся в мир бедой. И чтобы уберечь любимого сына, отодвинуть мировую, нависшую над всеми беду, он, Веретенов, должен теперь повиниться. Должен сыскать прощение у сына.
Он задыхался. Чувствовал, что погибает. Что он не услышан. Что ему не хватает слов. Что солнце сжигает последнюю тень и сыновние плечи и грудь — на жестком бесцветном свету. Башня с нацеленной пушкой неизбежно откроет огонь, и другой смертоносный огонь влетит в нее сквозь пролом, взорвется в недрах машины, истребляя солдат, и среди них — его сына.
— Я знаю, в мире зреет беда, катастрофа! Действуют мрачные сверхчеловеческие силы… Они, эти силы, сдвигают материки, губят Землю, готовят вселенский взрыв!.. Что может один человек?.. Но мне кажется, что-то может! Что-то могу и я! Что-то мог и не сделал! Или что-то сделал не так!.. Когда-то и что то не так!.. Не так прожил жизнь!.. Какой-то грех и проступок… Что-то неосторожно разрушил!.. Порвал какую- то цепь!.. И вдруг мир загорелся!.. Какой-то винтик я забыл повернуть! Какой-то рычажок в конструкции мира! И мир стал падать, гореть!.. Это я во всем виноват! Я один виноват!.. И поэтому ты здесь оказался.
Он чувствовал, что произносит абсурд. Что его оставляет дыхание. Что может упасть прямо здесь, лицом в эту пыль, изрезанную стальной гусеницей. Сын медленно поднял глаза, и в этих глазах было столько любви и муки, дрожал такой слезный блеск, что он, отец, потянулся на этот блеск, ткнулся обессиленно лбом в острое сыновнее плечо.
— Папа, зачем ты, зачем?.. Ты очень бледный, больной!.. Ты всего натерпелся!.. Ну пожалуйста, ну ты мне поверь! Все будет у нас хорошо!.. Слышишь, папа, все будет у нас хорошо!..
И то, что сын, худой, в линялой одежде, с исцарапанными, в мазуте руками, утешает его, отца, и то, что сын, к которому стремился сюда, чтобы спасти, защитить, сам его защищает, вызвало в нем, Веретенове, такую слабость и боль, такую благодарность и немочь, что он обнял сына. Трясся в беззвучном рыдании, уткнувшись в сыновнее плечо.
Сын гладил его, дожидаясь, когда он утихнет.
— Сейчас… Подожди… Принесу…
Поднялся, вскочил на броню. Опрокинулся в люк. Вернулся с флягой. Открутил и поил отца теплой кисловатой водой. Веретенов пил эту воду из сыновних рук. Проливал, опять припадал. Вдали пылил броневик. Солдаты вышли из-за железного борта. Смотрели. Все жевали яблочный московский пирог. Веретенов омывал лицо, сын из фляги ему поливал. Легкая, смывающая слезы капель летела в горячую пыль.
Подкатил броневик. Лейтенант Коногонов пригласил на броню Веретенова:
— Подполковник Кадацкий прислал за вами.
— Так быстро? — Веретенов топтался беспомощно. — Разве прошел уже час?
— К вечеру рота подтянется в расположение части. Вы опять сможете побывать в четвертой роте.
— Петя, я вечером снова!.. Вечером снова приду!..
Его уже уносило. Он был уже далеко. Боевая машина пехоты скрывалась за пыльной завесой. Он трясся на броне с Коногоновым. Сквозь люк, где круглился танковый шлем, полосатое, сложенное, лежало одеяло.
Огромная желтая степь, загадка древнего Востока, качалась в своих горизонтах. Казалось, отовсюду, из далей, смотрит в эту степь кто-то огромный и властный. Тот, кто утром явился ему в заре, а в полдень — в пламени взрыва, а до этого перенес через горы в медлительной огромной ладони. Этот кто-то знает все наперед. Видит все проложенные через степь дороги. Все бредущие по ней караваны. Все иссохшие и живые колодцы. Могилы царей и рабов. Судьбы былые и будущие, обреченные пройти через степь. И сына, и его, Веретенова.
Страничка из диссертации
Портрет
Ремешок панамы на подбородок. Автомат — теснее к груди. Подошву — на стертую спинку сиденья. Гибкое тело — вверх, в отверстие люка. Из грохочущего пыльного жара — в ветреное тугое пространство. Рывком — на броню. Спиной к усеченной покатой башне с вороненой ноздрей пулемета. Лейтенант Сергей Коногонов, угнездившись на ребристой броне, сжал глаза от свистящих проблесков разорванного скоростью воздуха.
Слева от грунтовой продавленной колеи дыбом стояли горы, рифленые, в вертикальных складках, как огромные лошадиные зубы. Справа клубился войлок осенних садов и полей, череда кишлаков, «зеленая зона» Герата. Сзади пылило и сыпало, вздымался поднятый колесами вихрь. Впереди — пустая дорога, выдавленная на рыжей степи. И эта размытая степь, смоченная влагой его, Коногонова, глаз, породила счастливое чувство свободы и молодечества. И он нес его, ухватившись за ствол пулемета, слыша, как ветер дует сквозь куртку на его худые крепкие ребра.
Снова нырнул в броневик. В тесном, из углов и граней, объеме, рассеченном лучами пыли, водитель, казах Кандыбай, крутил штурвал. На остром плече, попадая в луч, загоралась красная сержантская нашивка. На дребезжащем полу лежал бушлат. Подпрыгивали «Калашников» с лысым прикладом и истерзанная, захватанная масляными пальцами книга. Лейтенант приблизил губы к маленькому смуглому уху сержанта и