колеса.
Солдаты нервно, в несколько рук, открывали крышку. И оттуда, из голубоватого дыма, за плечи, за ремень, за китель подняли водителя. И пока извлекали запрокинутую, в танковом шлеме голову, опавшие кисти, перетянутое поясом тело, Веретенову казалось: время идет бесконечно долго, тело водителя, страшно длинное, не имеет конца. А когда его опустили вниз, уложили в пыль у колес, его открытые, полные крови и слез глаза, не видя, моргали, на губах возникал и лопался красный пузырь. Солдаты, страшась, расстегивали его, освобождали от ремня и кителя, распарывали и снимали штаны. Обнажилось его худое тело, незагорелое, белое, дрожащие ключицы и ребра, вытянутые, казавшиеся очень тонкими ноги. Одна нога была согнута под прямым углом, но не в колене, а ниже, где изгиб невозможен. А там, на изгибе, сахарно мерцала кость.
Веретенов все это увидел единым взглядом — ослепительно белое, красное. И все померкло, он потерял сознание.
Очнулся. Коногонов наклонился над ним, растирал ему щеки, расстегивал ворот рубахи:
— Ну как вы, Федор Антонович?..
И в нем, в Веретенове, — мгновенный стыд за свой обморок, за свою ничтожную слабость, за всю неуместность своего здесь присутствия: явился сюда наблюдать чужую беду, чужую гибель. Не выдержал этого зрелища, впал в бесславную слабость.
— Ничего, ничего, все в порядке! — успокаивал его Коногонов. — Это бывает! Посидите, вот так! — И оглядываясь, тревожась за него, отошел туда, где продолжалось главное, требующее его участия действие.
Солдаты, переговариваясь, перекрикиваясь, склонились над раненым. Кто-то вгонял ему в вену пластмассовый шприц. Кто-то резиновым жгутом перетягивал ногу. Кто-то вытирал кровавую слизь на губах.
— Перелом ноги… — Кадацкий мельком взглянул на Веретенова, тут же о нем забывая. — Коногонов, возьмешь в свою машину, отвезешь в часть. Пришлешь за «бээрдээмом» тягач и найдешь меня на КП у афганцев… По дорогам не ехать — мины!.. Эх ты! — наклонился он к раненому, не приходящему в чувство. — По хлебу не мог проехать, а проехал по мине! Ну, живо его под броню!
Веретенов, одолевая слабость и обморочность, заставлял себя смотреть. Словно казнил себя этим зрелищем. Словно желал себе той же боли, того же слепого взгляда, липкого трясения губ.
Вся прежняя, выбираемая им, живописцем, натура, избранный для рисования мир влекли к себе, и он, рисуя то молодую прелестную женщину, то усадьбу в старинном парке, то дымящий индустриальный пейзаж, медленно к ним приближался, постигал и смирял. Становился ими, создавал на холсте загадочный симбиоз из смиренной, покоренной натуры и своей просветленной души. Сейчас натура — раненый солдат — ударила в него. Сокрушила, опрокинула на дорогу. Не желала быть натурой. Отгоняла его. Била и била молниями боли.
Водитель второй машины наклонился над раненым. Подсовывал под его затылок ладонь. Говорил торопливо и страстно:
— Ваня, Ваня, все будет нормально… Потерпи, ладно? Все будет хорошо!.. Жить будешь! Домой полетишь!.. Ну как же ты, Ваня, колеи не увидел? Как наскочил?.. Ничего, ничего, я тебе сейчас одеяльце достану!..
Кинулся к броневику, где пестрело у люка одеяло. Схватил его, расстелил на дороге. Солдаты бережно переложили раненого на полосатую пеструю ткань. Взялись за углы, понесли.
— Быстро под броню! — командовал Кадацкий, следуя за одеялом, наблюдая, как оно скрывается в бортовом люке машины. — И не сметь по дороге! Напрямик по полю!
Подошел к Веретенову, легонько взял его под руку, подтолкнул к броневику:
— А что тут поделаешь — минная война!.. Вот вы и это увидели!
— Вы извините, что я… Сам не знаю, как вышло, — слабо говорил Веретенов.
— А что удивляться, Антоныч! Кровь увидали. На кровь смотреть не положено. На то ее природа и скрывает от глаз. Вида крови никто не выносит.
Они сели в машину, задраили крышку. Подорвавшийся броневик остался стоять на дороге, а они резко свернули с обочины на зеленое хлебное поле.
Веретенов смотрел на водителя. Тот скинул танковый шлем. Насупился, играя желваками. Повторял сквозь вой механизма:
— Ну, «духи», гады! За Ивана вам отомщу!.. Врежу, клочки полетят!.. За Ивана вам отплачу!..
Броневик с пулеметом, в ромбах брони мчался вперед к кишлаку.
Они подкатили к скоплению грузовиков, к шеренге солдат. У шатровой палатки стояли офицеры. Полковник Салех шагнул навстречу, блеснул на плечах скрещенными мечами. Из шатра показался Ахрам, черноусый, все в той же темной чалме, с маленьким, прижатым к бедру автоматом. Кланялся, прижимал ладонь к сердцу, и возникло на мгновение вчерашнее: остывающий стеклянный сосуд с пузырьками света и воздуха, дети за партами вырезают из бумаги цветы, пустынная желтая улица с резной головкой мечети и вдали одинокий, глядящий на них человек.
— Говорил, будем видеть! Здесь будем видеть! Завтра Герат будем видеть! Когда-нибудь Москва будем видеть! — Ахрам посмеивался.
Веретенову после только что пережитого было важно видеть его жизнелюбивое черноусое лицо в мельчайших насечках и метинах. Ахрама позвали к офицерам, туда, где Кадацкий и полковник Салех склонились над картой. Оба, достав блокноты, что-то в них заносили, и Ахрам, поворачиваясь то к одному, то к другому, служил переводчиком.
Веретенов стоял на пепельной колючей земле, смотрел на кишлак. Поселение казалось крепостью с плотными глинобитными стенами, круглыми башнями, с плосковерхими вышками виноградных сушилен. Степь катилась на стены клубами стеклянного жара, а за стенами зеленели сады, скрывалась от пекла жизнь. И хотелось туда, в эту жизнь, понять ее, пережить. Объяснить себе этот взрыв на дороге и приветливое, жизнелюбивое лицо Ахрама. Но взгляд летел по степи вслед стеклянным бурунам, натыкался вместе с ними на стены, разбивался и падал.
Солдаты в серых мундирах, по команде офицера расстроив шеренгу, бежали к грузовикам. Залезали через борт, усаживались, выставив автоматы. Зеленый броневик с громкоговорителем выехал и встал в голове колонны. Машины тронулись к кишлаку. В воздухе, удаляясь, зазвучал вибрирующий, усиленный громкоговорителем голос. Булькал, клокотал, взлетал в горячее небо. Несся на глиняные стены, перелетая через них, достигая потаенной, сокрытой жизни.
Веретенов видел, как медленно удаляются грузовики, качаются солдатские головы. Металлический голос кого-то увещевал, кому-то грозил, непонятный ему и тревожный.
«Вопиющий в пустыне, — подумал он. — Глас вопиющего в пустыне…»
Машины углубились в кишлак. Голос умолк ненадолго, снова возник из-за стен, медленно кружа и блуждая, создавая в сознании загадочную звуковую аналогию улочек, тупиков, лабиринтов.
— Что такой грустный, такой бледный? Устал? Болел? Не рисуешь? Карандаш нет? На карандаш! — Ахрам извлек из кармана фломастер.
Веретенов рассказал ему о хлебном поле, о взрыве, о раненом водителе на дороге. Делился своим больным состоянием. Видел, как исчезает улыбка с лица Ахрама и в малых морщинках, рубцах возникает ответная боль.
— Дышать больно! — Ахрам схватился за горло. — Смотреть больно! — Он провел рукой по глазам. — Слушать больно! — Сжал ладонями уши. — Вот тут больно! — Он надавил на грудь. — Ваши люди, ваши солдаты, моя земля, моя война, моя революция! Как сказать? Как спасибо? Его мать, его отец, его сестра! Как сказать? Не могу сказать! Вот тут больно! — Он снова надавил ладонью на грудь. — Скажу тебе! Если твой народ, твой дом, твой жизнь будет плохо, будет беда, скажи! Я приду умирать! Приду помогать! Приду брать винтовка, брать лопата, что дашь! Так я говорю! Полковник Салех так говорит! Наш солдат так говорит! Приедешь Москва — так всем скажи! Очень больно! Прости!..
В стороне на солнцепеке стоял броневик, тот, на котором прикатил Веретенов. Водитель топтался у колес, наклонялся, бил ботинком по скатам. Не находил себе места. Маленький пыльный смерч танцевал рядом с ним, словно радовался чему-то, вовлекал в свое круговое движение солнечные лучи и пылинки. Блуждал в кишлаке металлический голос, будто кто-то железный ходил среди садов и дувалов, звал, укорял