частям все лучшие земли, а потом уже заложить в ломбард. Можно было распорядиться и так, чтобы заняться самому хозяйством и сделаться помещиком, по образцу Попонжогла, пользуясь его советами, как [Далее начато: прият <еля>] соседа и благодетеля. Можно было поступить даже и так, [поступить и так даже] чтобы перепродать [чтобы продать] в частные <руки> имение (разумеется, если не захочется самому хозяйничать), оставивши при себе беглых и мертвецов. Тогда представлялась и другая выгода: можно было вовсе улизнуть из этих мест и не заплатить Скудронжогле денег, взятых у него взаймы. Словом, всячески, как ни оборачивал он это дело, видел, что во всяком случае покупка была выгодна. Он почувствовал удовольствие, — удовольствие от того, что стал теперь помещиком; помещиком не фантастическим, но действительным помещиком, у которого есть уже и земли, и угодья, и люди. Люди не мечтательные, [люди не воображаемые] не в воображеньи пребываемые, но существующие. И понемногу начал он и подпрыгивать, и потирать себе руки, и подпевать, и приговаривать, и вытрубил на кулаке, приставивши его себе ко рту, как бы на трубе, какой-то марш. И даже выговорил вслух несколько поощрительных слов и названий себе самому, вроде мордашки и каплунчика. Но потом, вспомнивши, что он не один, притихнул вдруг, постарался [вдруг, и постарался] кое-как замять неумеренный порыв восторгновенья, и когда Платонов, принявши кое-какие из этих звуков за обращенную к нему речь, спросил у него: “Чего?” он отвечал: “Ничего”.
Тут только, оглянувшись вокруг себя, он заметил, [он увидел] что они, ехали прекрасною рощей. Миловидная березовая ограда тянулась у них справа и слева. В ст<ороне> дерев мелькала белая каменная церковь. [Вместо “мелькала ~ церковь” начато: показалась на одной стороне белая каменная церковь, по другую] В конце улицы показался господин, шедший к ним навстречу, в картузе, с суковатой палкой в руке. [Далее начато: “Стой”, сказал] Облизанной аглицкой пес, на высоких ножках, бежал перед ним.
“Стой!” сказал Платонов кучеру и выскочил из коляски. Чичиков вышел вслед за ним также из коляски. Они пошли пешком навстречу господина. Ярб уже успел облобызаться с аглицким псом, с которым, как видно, был знаком уже давно, потому что принял равнодушно в свою толстую морду живое лобызанье Азора. Так назывался аглицкой пес. Проворный пес, именем Азор, облобызавши Ярба, подбежал к Платонову, лизнул проворным языком ему руки, вскочил на грудь Чичи<кову> с намереньем лизнуть его в губы, но не достал и оттолкнутый им побежал снова к Платонову, пробуя лизнуть его хоть в ухо. [подбежал к Платонову, вскочил к нему с намереньем лизнуть его в губы, но не достал и оттолкнутый им [лизнул его] вскочил на Чичикова и лизнул его в ухо. ]
Платонов и господин, шедший навстречу, в это время сошлись и обнялись.
“Помилуй, брат Платон! что это ты со мною делаешь?” живо спросил господин.
“Как, что?” равнодушно отвечал Платонов.
“Да как же в самом деле: три дни от тебя ни слуху, ни духу. Конюх от Петуха привел твоего жеребца. “Поехал”, говорит, “с каким-то барином”. Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени? Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А я, бог знает, чего не передумал в эти дни”.
“Ну, что ж делать? позабыл”, сказал Платонов. “Мы заехали к Константину Федоровичу. Он тебе кланяется, сестра также. Рекомендую тебе Павла Ивановича Чичикова. Павел Иванович, — брат Василий. Прошу полюбить его так же, как и меня”.
Брат Василий и Чичиков, снявши картузы, поцеловались.
“Кто бы такой был этот Чичиков?” думал брат Василий. “Брат Платон на знакомства неразборчив и, верно, не узнал, что он за человек”. И оглянул он Чичикова, насколько позволяло приличие. Чичиков стоял, несколько наклонивши голову и сохранив приятное выраженье в лице.
С своей стороны, Чичиков [С своей стороны и тот] оглянул также, насколько позволяло приличие, брата Василия. Он был ростом пониже Платона, волосом темней его и лицом далеко не так красив; но в чертах его лица было много жизни и одушевленья. Видно было, что он не пребывал в дремоте и спячке.
“Знаешь ли, Василий, что я придумал?” сказал брат Платон.
“Что?” спросил Василий.
“Проездиться по святой Руси. Вот именно с Павлом Ивановичем. Авось-либо это размычет и растеребит хандру мою”.
“Как же так вдруг решился?” начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: “И еще замыслил ехать с человеком, которого видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и чорт знает что”. И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя всё то же приятное наклоненье головы несколько на бок и почтительно-приветное выражение в лице. Так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
В молчаньи они пошли все трое по дороге, по <левую> [В рукописи: по правую] руку которой [Далее начато: мелькала] находилась мелькавшая промеж дерев белая каменная церковь, по правую начинавшие показ<ыв>аться, также [Далее начато: стро<енья>] промеж дерев, [Далее начато: господ <ские>] строенья господского двора. Наконец показались и ворота. Они вступили на двор, где был старинный господский дом под высокой крышей. Две огромные липы, росшие посреди двора, покрывали почти половину его своей тенью. Сквозь опущенные вниз развесистые их ветви едва сквозили стены дома, находившего<ся> позади их. Под липами стояло несколько длинных скамеек. Брат Василий пригласил Чичикова садиться. Чичиков сел, и Платонов сел. По всему двору разливалось благоухание цветущих сиреней и черемух, которые, нависши отовсюду из саду в двор через миловидную березовую ограду, кругом его обходившую, казалися цветущею цепью или бисерным ожерельем, [или нежным ожерельем] его короновавшим.
Ухватливый и ловкий детина лет 17, в красивой рубашке розовой ксандрейки, принес и поставил перед ними графины с водой и разноцветными квасами всех сортов, шипевшими, как газовые лимонады. Поставивши пред ними графины, он подошел к дереву и, взявши прислоненный к нему заступ, отправился в сад. У братьев Платоновых вся дворня работала в саду, все слуги были садовники, или, лучше сказать, слуг не было, но садовники исправляли иногда эту должность. Брат Василий всё утверждал, [Брат Василий говорил] что без слуг можно даже и вовсе обойтись. Подать что-нибудь может всякой, и для этого не стоит заводить особого сословья; что будто русской человек по тех пор только хорош и расторопен, и красив, и развязен, и много работает, покуда он ходит в рубашке и зипуне; но что, как только заберется в немецкой сертук, станет и неуклюж, и некрасив, и нерасторопен, и лентяй. Он утверждал, что и чистоплотность у него содержится по тех пор, покуда он еще носит рубашку и зипун, и что, как только заберется в немецкой сертук — и рубашки не переменяет, и в баню не ходит, и спит в сертуке, и заведутся у него под сертуком и клопы, и блохи, и чорт знает что. В этом, может быть, он; был и прав. В деревне их народ одевался как-то особенно щеголевато и опрятно, и таких красивых рубашек и зипунов нужно было далеко поискать.
“Не угодно ли вам прохладиться?” сказал брат Василий Чичикову, указывая на графины. “Это квасы