Из-под одеяла, жмурясь и мурлыча, выглядывала черная белогрудая кошка Катруся с ней не расставалась.
Прошло дней двадцать, а может быть, и больше. Девочка стала заметно меняться. Бледное до этого личико розовело, по утрам Катруся сама уже расчесывала свои пушистые льняные волосы и заботливо укладывала их в две тонкие косички, стала громко и заразительно смеяться над всем, что ей казалось смешным, грозно, как младшей сестренке, читала нравоучения кошке. Но когда с Катрусей кто-либо заговаривал о случившемся в Дубровке, она мрачнела, пухлые губки её начинали трястись, из больших голубых глаз катились слезы.
— Перестаньте, — сердито говорил Пидгайный, — перестаньте терзать дитёнка расспросами.
И перестали. Никто девочке не напоминал больше о её прошлом.
Пидгайный своими руками выхаживал Катрусю. Он не доверял её даже санитаркам и консультировался только у врача.
— Я сам санитар, — говорил он, — я был им еще в ту войну и знаю, что такое рана, — три раза калечен.
Привязалась к Пидгайному и Катруся. Она ласково называла его дедусей. С этого времени Пидгайный стал «Дедусей» для всех.
Орлёнка Дедуся давно расседлал и впряг в повозку с ящиком. Повозка его напоминала цыганскую кибитку. Катруся и её кошка чувствовали себя в кибитке как дома.
Так бы, вероятно, и кочевала с нами Катруся до конца войны.
В больших Городницких лесах мы жили долго. Кажется, месяца на три нас задержали здесь обстановка и задание. Катруся совсем поправилась. Она давно уже забыла о ране в плечо и в госпитале теперь помогала врачу ухаживать за ранеными. Ей сшили белый халат, подарили косынку с красным крестом и стали называть «старшей сестрой». Врач гордо говорил, прижимая к себе Катрусю:
— Наша старшая помогает мне лучше всех. Никто лучше, чем она, не умеет перевязывать раны, никто мне не успокоит раненых так, как может успокоить она.
Правда, Катруся всякий раз перевязывала раны только своей кошке, внушая ей, что та страшно покалечена. Кошка сперва не хотела соглашаться с бездоказательными доводами, ворчала, мурлыкала, вырывалась, оставляя на руках «старшей» следы протеста, но Катруся настаивала на своём, и кошка смирилась. Она зажмуривала глаза, покорно протягивала лапу, а потом с перевязанной ногой забавно прыгала по полянке.
Пидгайный радовался больше всех. Он громко смеялся, разглаживал усы и кричал:
— Орлёнок! Иди, я тебе сахару дам. Хотя бы на Катрусю взглянул, бездельник.
Орлёнок не обращал внимания на упреки. Он фыркал где-то в кустах и спокойно жевал траву.
— Ну, что фырчишь, старый дурень, — говорил Пидгайный, глядя на кусты. — Она лучшим помощником врачу стала. Вот как. А ты — лошадь и всё.
Катруся действительно стала лучшим помощником врачу. Как только появлялась она в санчасти, там все стоны прекращались. Она ходила от повозки к повозке, спрашивала о здоровье каждого. Раненые отвечали, улыбаясь: «В порядке, сестричка, в порядке. Почаще навещай».
Однажды в бою под Новоград-Волынском наш отряд захватил много пленных и доставил их в лагерь. Мы с Рудем и с переводчиком допрашивали пленных в лесу на поляне. Тут был сколочен импровизированный стол, вокруг него скамейки.
На допрос привели офицера обер-лейтенанта по фамилии Зеймаль. Он был ранен в руку и немного морщился, превозмогая боль. Я усадил его против себя и спросил:
— Может быть, врача?
— Нет, ответил офицер. — Я на всякий случай сам себе врач. Надеюсь, вы тоже?
Зеймаль поначалу хотел казаться нагловатым, но заметно робел. Он знал, что попал в плен к партизанам, и не верил, что останется в живых: партизанам-де не до пленных.
— У вас, кажется, температура, господин Зеймаль? — сказал я. — Откуда вы взяли, что вас убьют?
— Я ничего не взял. Нет, меня просто знобит: рана, переживания, неизвестность…
— Зачем же нервничать? Отвечайте спокойно.
— Вы меня пока ещё ни о чем не спросили. А врача…
Пока мы так разговаривали, на полянке неожиданно появилась Катруся.
— Врач идет, идет врач, товарищ командир, — крикнула Катруся. — Кого опять ранили?
Катруся по очереди беспокойно глядела на каждого из нас и вдруг затряслась вся, как в лихорадке. Она судорожно вцепилась в мой рукав.
— Он… Это — немец. — И запричитала: — Мамо, мамочка моя ридная…
На крик подбежал Ткач. Он сразу всё понял. Молча взял девочку на руки, посмотрел на Зеймаля и понес Катрусю в санчасть.
Зеймаль глядел вслед Ткачу, уносившему девочку, и растерянно спросил:
— Что случилось?
— Она боится немца.
— Я в этом не виноват. Я ничего ей не сделал.
— Вы убили её мать, братьев, убили на её глазах, покалечили её.
— Я?.. Это неправда. Вы ошибаетесь…
— В Дубровке были?
— В Дубровке? Не помню… Здесь все деревни называются, кажется, одинаково. Покажите карту, если можно.
Я развернул перед ним трофейную карту. Обер-лейтенант повел глазами по железной дороге, потом взглянул на юг от нее и положил палец на кружок, обозначавший деревню в лесу.
— Эта? — спросил он.
— Да.
— Был. Но очень давно… Весной.
— Помните, что вы сделали с Дубровкой и её жителями?
— Ничего не делал. Я вел разведку. В деревне противника не было. Я доложил полковнику и получил задание идти в Емельчино. Знаю, что полковник приказал сжечь Дубровку и все сёла на этой линии…
— За что же? Там стояли партизаны?
— Не знаю. Полковник говорил, что душой тут все люди партизаны, а кроме того, на севере, — Зеймаль показал на полотно железной дороги, — крупные соединения десантировались. Мы имели данные, что командуют войсками генералы и полковники регулярной армии — Федоров, Ковпак, Наумов, Сабуров… Всех не помню. Они должны были двигаться на юг — резать коммуникаций. Был приказ фюрера всё здесь опустошить, лишить десантников базы. Тогда, видимо, и сожгли Дубровку…
Вернулся Ткач, мрачный, и сообщил, что девочка не может прийти в себя, всё время зовет маму и повторяет: «Он убьет… он убьет нас…»
— Покажите рану, — обратился врач к пленному.
Обер-лейтенант протянул руку в окровавленном бинте и потупил голову. Врач снимал повязку и ворчал:
— Эх вы, дикобразы… до чего довели себя… тьфу… Дети при виде немца в военной форме в обморок приходят. Когда это кончится?!
— Не знаю, — ответил офицер после долгого раздумья. — Я везде вижу это. Мы в Польше были. Та же картина. Боялись дети, боялись взрослые. Там у меня был друг — Вейтлинг. Тоже офицер. В одно воскресенье за городом у нас была пирушка. Пили, пели песни, спорили. Кто-то спросил: «Когда немцев не будут бояться дети?.. Противно…» Вейтлинг встал. Он был пьян и сказал: «Верно, противно… Я скажу, когда не будут бояться немцев: тогда, когда нас русские побьют, когда уничтожат фашизм. Вот когда». Он достал пистолет, выстрелил в воздух все пули и бросил пистолет в реку. «Теперь меня не будут бояться дети», — сказал он.