спасительную «отчетность», на которой зиждется весь наш хозяйственный строй! Выглядываю в окно, в узкой клетке двора мелькают белые листы, из окон напротив, выше, ниже и рядом с нами тоже вылетают пухлые папки. Внизу два истопника лопатами сгребают бумаги в кочегарку.
Секретарши, чертежницы, счетоводы, машинистки охотно предаются делу уничтожения. Похоже, их охватила радость, разрушения. Или попросту им осточертело выщелкивать на машинках путаные бумаги, подсчитывать непонятные и скучные цифры?
Ухватываю Васюкова за руку, сажусь с ним в углу:
— В чем дело?
— Хана, брат. Приказано все дела уничтожить. Говорят, немцы в сорока километрах от Москвы.
— Неужели так скверно?
— Сквернее не может быть. Наших войск почти нет, немцы завтра могут быть в Москве.
— Где главбух? Мне надо сдать деньги.
Васюков скалит зубы:
— Смотри, не сдури. Кто теперь сдает деньги? Держи при себе: нам с тобой на выпивку хвалит.
— Ты в своем уме? Где Горюнов?
— Чёрт его знает, где. А главбух в банке, пошёл деньги или драпа получать: мы эвакуируемся, приказано выдать всем по месячному окладу. Не журись, куме, на выпивку хватит!
— Тебя, верно, немцы пьяного повесят, когда придут. Забыть надо о выпивке, немцы под Москвой!
— Это особая статья, об этом после поговорим. А пока — лопни, а держи фасон!..
Немцы могут завтра быть в Москве! Казалось бы, ничего удивительного: давно заняты Минск, Киев. Смоленск, десятки других городов; по всему ходу дел можно было предполагать, что немцы будут под Москвой, в Москве и даже за Москвой. К этому шло. И не я ли сам думал, что так и должно быть и что так даже лучше? Иначе не справишься с нашей властью. Но теперь, когда это подошло вплотную, мысль о том, что немцы завтра могут занять Москву, кажется чудовищной. Не городит Васюков вздор?
В кабинет пробегает новый управляющий конторой Горюнов. Прежнего, который посылал меня в Рыбинск, уже нет: его ЦК направил на какую-то другую, военного значения работу. Горюнов заведывал прежде в Главке одним из отделов; он партиец со стажем и со вкусом к «руководящей деятельности». Толстый, как бочка, он порядком похудел, обвис. Иду за ним.
Здороваюсь, говорю, что работу свою закончил, деньги перевел, остаток привез с собой, кому сдать отчет, деньги? Горюнов смотрит растерянно, глаза его бегают, он нервно роется в ящиках стола.
— Закончили? Это хорошо… Да, отлично… Отчет? Что ж отчет отчет сдавать некому, всех взяли, кого в армию, кого в ополчение, — бормочет он, продолжая поиски. — Да, документы приказано уничтожить, так вы, того, выбросьте ваш отчет к дьяволу… Да, да, выбросьте, вот именно, к чёрту! — ни с того ни с сего свирепеет Горюнов, но тотчас же остывает. — Нам приказано эвакуироваться, учтите, вы тоже поедете… А деньги… знаете, вот что: ехать нам далеко, что там будет, неизвестно, так вы деньги, того, у себя оставьте. Да, да не сдавайте, может еще вам пригодятся… А, вот она! — обрадовался управляющий, отыскав какую- то бумагу, схватил кепку, портфель и стремительно убежал, оставив меня в полном недоумении.
Только теперь стала понятна степень угрозы Москве и начавшейся паники. Выбросить отчеты — еще куда ни шло, но само начальство предлагает не сдавать, то есть попросту присвоить казенные деньги! Ясно, трещат по швам, рушатся наши устои. Кого и о чем еще спрашивать? Больше не нужно никаких слов…
Деньги мои пригодились. Придя из банка, главбух с отчаянием объявил, что денег на выезд не получить. В банке собрались сотни бухгалтеров и кассиров, а выдавать деньги некому: банковские работники тоже мобилизованы. Боясь разгрома, управляющий банком звонил в НКВД, просил прислать охрану, но НКВД теперь не до банков, охрану не прислали. Толпа в банке бушует, — опасаясь, как бы не попасть в неприятную историю, наш старичок-главбух вернулся без денег. Моим двадцати тысячам он обрадовался, как избавлению: если он не выдаст деньги, то на этот раз будет виноват не только в невыполнении приказа — ему придется претерпеть от сослуживцев, жаждущих денег, случайно перепадающих им по необычному распоряжению начальства.
Сдав деньги и на всякий случай спрятав в портфель наиболее важные документы, я вытряхнул содержимое моего чемодана в окно. Сотни таблиц и ведомостей освобожденно закружились в воздухе. Я вспомнил Самуила Марковича, других своих рыбинских сотрудников, дни и ночи ревностно составлявших эти бумаги, говорившие о нашей добросовестной, не за страх, работе. Покувыркавшись в воздухе, бумаги упали под ноги истопникам. Крикнув: «Берегись!» — я отправил вслед за отчетом и ставший больше ненужным чемодан.
В конторе продолжалась суматоха бумажного уничтожения. Она вызывала неприятное чувство: уничтожались пусть мертвые, но всё же свидетельства человеческого труда. Оставшись не у дел, я вышел побродить по Москве.
За полтора-два часа, проведенных в Главке улицы изменились. Спешка на них уже не нервная, а паническая. Напротив, на Новой площади и дальше, на Лубянке, трамваи идут, обвешенные гроздьями людей. Проносятся машины, нагруженные чемоданами, люди и машинах прячут лица в поднятые воротники, бегут.
На Малюй Лубянке, на Кузнецком мосту в воздухе носятся бумажки, пепел: учреждения жгут архивы. Говорят, что жжет архивы даже НКВД. Откуда-то появились любопытствующие, никуда не спешащие и ничем не занятые люди: стоят на перекрестках, в подъездах и как будто бесцельно смотрят на суету. У некоторых на лицах тревога, недоумение, у других — не искры ли удовольствия и даже злорадства блестят в глазах?
На Кузнецком мосту из книжных магазинов прямо на тротуары выбрались книги, тетради, писчая бумага, конверты, которых вчера нельзя было достать ни за какие деньги. Останавливаюсь, смотрю: беллетристика, научные и технические книги, много старых изданий, в роскошных переплетах.
— Приказано продать, что можно, остальное уничтожить, — говорит закутанная в шаль продавщица. — Толстой, двадцать томов, за пятьдесят рублей, не возьмете?
Жадность книжника подмывает взять. Случай редкий, другого не будет: за тысячу рублей можно составить хорошую библиотечку! Руки тянутся к книгам, но я останавливаю себя: не время. Куда я возьму их? Оставлю в Москве — немцам? Если уедем — повезу с собой такую тяжесть куда-нибудь в Сибирь? До нее дай Бог добраться самому. Сокрушенно отворачиваюсь, бреду дальше.
Вышел на Тверскую, оттуда на Моховую, поехал на Арбат, с Арбата на Садовую, потом на Пресню, к Белорусскому вокзалу, к ЦДКА, на Самотеку, на Цветной бульвар и на Трубную, к Чистым прудам — колесил по Москве беспутно, без маршрута, куда глаза глядят, и смотрел также сокрушенно, как на Кузнецком на книги. Невозможно было вообразить, что завтра, послезавтра или через неделю по этим улицам хозяевами будут ходить немцы. По ним когда-то ходили французы, но это было давно и у нас осталось об этом только книжное представление — теперь нужно представить немцев в Москве на яву. Это не укладывалось в голове.
Смятенно я еще и еще вбирал в себя смесь современных домов и покосившихся домиков, дворцов и фабрик, кривых переулков и широких улиц, площадей и бульваров — до боли знакомую, незамысловатую не без роскоши, но пленившую наши души неповторимую прелесть Москвы. Она была охвачена суетой. Попадались люди с чемоданами, с узлами; на лицах было написано: бегут. Из ворот фабрик и заводов выкатывались тяжело груженые автомашины — мысль тотчас подсказывала, что грузовики торопятся на восток. Москва расползалась, мы покидали её, как крысы, почуявшие гибель корабля. Но корабль шел ко дну закономерно, неминуемая гибель была уготована ему воем течением нашей жизни, теми, кто захватил руководство нами и кораблем. Устранить преступное руководство может только гибель корабля. Значит, гибель надо приветствовать? Но корабль не может погибнуть, должно уйти только его руководство… Но немцы в Москве — разве не есть это кусочек уже нашей гибели?..
Зашел к Лапшину — лифтерша сказала, что Лапшин семью свою отправил на восток еще месяц назад, а сам только раз-другой в неделю бывает дома, застать его почти нельзя. Позвонил другим товарищам — никого нет в Москве: кто в армии, кто выехал с заводами; все разъехались, кто куда…
Только к вечеру, усталый от предыдущей ночи без сна, от блуждания по Москве, от путаницы мыслей и чувств, добрался домой. В квартире глухая не откликающаяся тишина; дом словно вымер. Паровое