наконец, не настал последний, третий день, и я, поцеловав руки родителям, чуть свет поспешила к ручью, на то самое место, где мне впервые встретился Алексей Мелиссен, едва добежав туда, я увидела катившую по дороге роскошную золотую карету, запряженную шестеркой белых лошадей, и рядом Алексея Мелиссена на вороном скакуне, с его плеч ниспадал пурпурный плащ, когда он ко мне подъехал, я заметила, что лицо его, как и при первой нашей встрече, задумчиво и печально, но в то же время излучает необычайный свет, вот мой брат, — подумала я, и с этой минуты стала ему сестрой, а он мне — нежнейшим заботливым братом, поэтому и сейчас, когда он решил на долгие месяцы отказаться от жизни в довольстве и покое, чтобы принять участие в крестовом походе в далекий Иерусалим для освобождения Гроба Господня из-под ига поганых турок, в этот многотрудный путь я отправилась вместе с ним: ведь мы, и он, и я, оба порабощенные безответной любовью, поклялись, что всегда и в любую минуту, в доле и недоле, в роскоши и нищете, во здравии и болезни, в славе и унижении будем мыслью и поступками друг друга поддерживать и друг другу помогать, он, будучи мне братом, и я, будучи ему сестрой, весенняя буря стремительно приближалась, черные тяжелые тучи уже достигли высочайших небесных вышин, они ползли прямо навстречу грозе, навстречу молниям, вспыхивающим все чаще и чаще, навстречу громам, которые прокатывались уже не по краю далекого небосклона, а, взрываясь у вершины подступающей тьмы, бесконечно долго падали во мрак, еще продлевая эхом свой грозный рык, чтобы, прежде чем эхо смолкнет, вновь, почти одновременно с ослепительной вспышкой, сотрясти сумрачный небесный свод, вдруг, словно рожденный долгой неподвижностью, поднялся ветер, желтое облако пыли взметнулось над плоской равниной, я солгала, — крикнула Бланш, — все это ложь! и тут старый человек без единого слова поднял руку и осенил ее знаком креста, Алексей Мелиссен с облегчением вздохнул, он сейчас только осознал, что все то время, пока Бланш шла рядом с исповедником, томился в напряженном до боли ожидании, он подумал: не знаю, что бы произошло, не получи она отпущенья грехов, но что-то непременно произошло бы, и скинул с плеч свой пурпурный плащ — добела раскаленная молния озарила полумрак и среди клубящейся желтой замети, совсем уже близко, вонзилась в невидимую землю, оглушительный грохот сотряс темноту и тотчас же стих, где-то далеко, в конце шествия, заплакал ребенок — с плащом, будто пламя реющим на ветру, Алексей приблизился к Жаку, который шел перед ним, и набросил плащ на его обнаженные плечи, а когда тот, повернув голову, передернул плечами, словно хотел сбросить плащ, сказал: до сих пор ты отказывался принять этот плащ, хотя тебе, как вожаку, скорее, нежели мне, пристало его носить, но сейчас, пока я буду исповедоваться, прошу тебя, согласись, и отошел раньше, чем Жак успел произнести хоть слово в ответ, внезапно ветер унялся, и на мгновение, краткое как вздох, воцарилась тишина, тишина, под властью которой в то мгновенье, краткое как вздох, всему сущему, казалось, пришел конец, казалось, и солнце остановилось, и небо, и звезды, и смертная их окоченелость лишила движенья и звука всю прочую жизнь на земле, но тут хлынул проливной дождь, опять засверкали молнии, тяжелые раскаты грома, заглушаемые шумом ливня, гремели, пробиваясь сквозь этот шум, Алексей шел, расправив плечи, не замечая дождя, опять настороженный и внутренне напряженный, даже не поглядев, он миновал Бланш, которая брела, спотыкаясь точно слепая, беззащитная и беспомощная, под неукротимым грозовым ливнем, и неторопливым шагом уже догонял старого исповедника, когда земля, размякшая под хлеставшим как из ведра дождем и уже вобравшая в себя, сколько могла, из этого внезапного обилия влаги, перестала безвольно поддаваться потопу, и на ее поверхности разлились огромные рябые от ливня лужи, старый человек шел не медленней и не быстрей прежнего, шел своим обычным тяжелым шагом, его большие отекшие ступни увязали в грязи и в лужах, вода ручьями стекала по рясе, впервые в жизни я буду думать вслух, — подумал Алексей и поднес руку к лицу, чтобы протереть заливаемые водой глаза, гроза, кажется, утихала, ему захотелось оглянуться, он знал, что увидел бы позади себя Жака, по-ребячьи шлепающего по грязи и лужам, но в пурпурном плаще, укрывающем его от дождя, а над его головой увидел бы лес, отданный на растерзание ошалелой стихии, смиренно замершей под ударами молний и громов, но он не оглянулся, небо над далеким горизонтом, откуда пришла гроза, начинало уже проясняться, и внезапно, когда вокруг еще царил полумрак и шумел дождь, там, на краю равнины, луч заходящего солнца вырвал из темноты полоску земли и неба, в незамутненной чистоте явивших миру свои формы и краски: спокойную прозелень неба, насыщенную золотистым светом, ровную ярко-зеленую полстину весенних лугов и на ней одинокие ивы, которые, несмотря на свою одинокость, теперь, казалось, связывали землю с небом, сейчас впервые в жизни я буду думать вслух, — подумал Алексей и ощутил свою добровольную покорность, нет, не добровольную, — подумал он и ощутил свою неизбежную покорность как вызов, брошенный всему свету, он думал: пусть ушами этого старого человека, который занимает меня не более, чем вода, холодным озером разлившаяся под ногами, не более, чем вода, струями сбегающая по лицу, пускай ушами этого старого человека меня услышат все живущие на земле, все, не исключая Жака, который идет следом за мной, укрытый от дождя моим пурпурным плащом, тем самым плащом, на котором, когда наступает ночь, я овладеваю этой девкой и, каждую ночь овладевая ею, принося себе и ей долгое наслажденье, не о ней думаю, а о Жаке, зная, что и она, покорно отдаваясь наслаждению, думает о Жаке, а не обо мне, Господи, — подумал он, — великий и всемогущий Боже, которого никогда не было и нет, великий Боже, существующий лишь потому, что существуют наши несчастья, Господь незримый и несуществующий, сотворенный нами самими, не знаю, о чем бы я мог просить тебя, если б ты был, помню, сказано, что любовь может творить чудеса, горы может сдвигать и еще что-то делать, не помню что, моя же любовь… он никогда меня не любил, ему даже не понадобилось говорить: раздевайся, потому что мы были в бане и я был наг, он расстелил на скамье мой пурпурный плащ, который мне сам подарил в день моего четырнадцатилетия, помню, однажды, давным- давно, когда меня, кажется, и быть еще не могло, однако ж я был, весенней залитой лунным светом ночью я проснулся, но не в ночной тишине и не при свете луны, а средь трепещущих отблесков огня, среди гула, бряцанья оружия, воя, женского плача и стонов умирающих, возле меня стояли женщина и мужчина, когда я проснулся, позади, за окном, пылало яркое зарево, я помню только это зарево и мужчину с женщиной, стоявших у моего огромного ложа, как они выглядели, не помню, это были мой отец и моя мать, но я не помню их лиц, не слышу их голосов, помню приближающийся в трепетном зареве гул, бряцанье оружия, женский плач и стоны умирающих и его помню, в ту минуту внезапно раскололась огромная дверь, она была так высока, что казалась мне и не дверью вовсе, не помню, чем она мне казалась, но когда внезапно, будто переломившись надвое, дверь раскололась, и темнота обступила меня, я впервые увидел его, он был юный, сияющий, и я сразу его полюбил, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули теплые струйки, то была кровь моих родителей, не знаю, кровь матери или кровь отца, кровь была у меня на руках, на губах, мне хотелось кричать, но я не кричал, а потом, вот это я помню, будто случившееся вчера, он ко мне наклонился, я зажмурил глаза, почувствовал его ладонь на мокром от пота лбу, мне хотелось плакать, но я не мог, так как чувствовал тошнотворный вкус крови на губах, была ли то кровь моей матери или кровь отца, я не знал, помню, он взял меня на руки, помню его склонившееся надо мной лицо, но что было дальше, не помню, сейчас я впервые в жизни буду думать вслух, Алексей начал говорить, дождь стихал, и прозрачная ясность завладевала все большими пространствами неба и земли: до четырнадцати лет я знал о своем прошлом лишь то, что я грек из Византии, что зовут меня Алексей Мелиссен и что в ту ночь, восемь лет назад, когда христианские рыцари под предводительством двух прославленных мужей, графа Балдуина Фландрского и графа Бонифация Монферратского, поддавшись уговорам хитрых венецианцев, вместо того, чтобы поспешать к Иерусалиму, дабы во исполнение данного ими обета освободить из-под ига неверных Гроб Христа, под покровом ночи предательски ударили по стенам Византии и затем, вторгшись в город, злодейски перебили тысячи таких же, как они, христиан, движимые не верой, а жаждой наживы и власти, меня в ту ночь пожаров и крови, когда были убиты мои родители, спас один из рыцарей, Людовик Вандомский, граф Шартрский и Блуаский, мне было восемь лет отроду, когда, рискуя собственной жизнью, он вынес меня из пылающего дворца, он рассказывал мне потом, когда я уже был с ним и он стал моим опекуном и отцом, и добился, чтобы меня, чужеземца и инородца, его величество король Филип Август признал единственным наследником старинного графского рода, владельцев Шартра и Блуа, и всего этого Вандомского края, по которому мы сейчас идем, он рассказывал мне, уже подростку, что тогда, в ту кошмарную ночь резни и пожаров, он, двадцатилетним юношей поклявшийся все свои богатства и дарования отдать делу освобожденья из-под ига неверных Гроба Христа, в ту ночь словно очнулся и понял, что совершено тяжкое преступление, и меня, потерявшего отца и мать, спас, вынеся на руках из горящего дома, специально, чтобы искупить хоть малую толику зла, причиненного христианскими рыцарями, запятнавшими себя преступлениями и беззаконьем, только это я знал до того, как мне исполнилось четырнадцать лет, воспитываясь в Шартре, который стал моим родным городом, и если чтолибо из раннего
Вы читаете Врата рая