Ежи Анджеевский
Врата рая
Сколь могуче и всеобъемлюще было религиозное воодушевление, свидетельствует удивительный крестовый поход детей, который незадолго до смерти Иннокентия III (1213) всколыхнул всю юго-восточную Францию и даже некоторые немецкие области. Один пастушонок объявил, будто духи небесные возвестили ему, что святой гроб может быть освобожден лишь невинными и малолетними. Мальчики и девочки в возрасте от восьми до шестнадцати лет покидали родные места, собирались толпами и устремлялись к берегам моря. Много их погибло от истощения и лишений, многие стали добычей алчных торговцев, которые заманивали к себе детей, а потом продавали в рабство.
На время всеобщей исповеди прекращены были всякие песнопения, и вот уже третий день всеобщей исповеди подходил к концу, а они все шли по безбрежным лесам вандомского края, шли тесно сбитой толпой, и ни пенья не было слышно, ни звона колокольчиков, только монотонное шарканье двух с лишним тысяч ног да порой поскрипывание телег, которые замыкали поход детей, везя тех, кто обессилел от истощения или не мог идти на немилосердно израненных ногах, дорога посреди старой пущи, казалось, не имела ни начала, ни конца, на исходе была уже пятая неделя с того предвечернего часа, когда Жак из Клуа, прозванный Жаком Найденышем, а в последнее время иногда называемый Жаком Прекрасным, покинул свой одинокий шалаш над пастбищами, принадлежащими деревне Клуа, и сказал четырнадцати деревенским пастухам и пастушкам: Господь всемогущий возвестил мне, чтобы, противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, дети христианские не оставили милостью своей и милосердием город Иерусалим, пребывающий в руках нечестивых турок, ибо скорее, нежели любая мощь на суше и на море, чистая вера и невинность детей величайшие могут сотворить деяния, их было четырнадцать, отправившихся в путь той весенней ночью, под звон колоколов и плач матерей, но теперь, когда они углубились в лес и уже три дня как продолжалась всеобщая исповедь, очищающая ото всяческих грехов и проступков, было их много больше тысячи, далекое солнце равнодушно горело за пределами царства тени, влаги и тишины, отдаленным своим сверканьем сгущая черноту могучих стволов и суков, листвы и веток, на заре, когда свет, еще слабый и робкий, начинал медленно возноситься над царством зелени и безмолвия, ранние птахи подымали крик в лесной чащобе, верещали они и после наступления сумерек, а ночами, когда дети шли, чтобы не прерывалось время исповеди, ночами, наполненными монотонным шарканьем двух с лишним тысяч босых ног, из темноты к ним неслось жалобное уханье филинов и беззвучно колыхались в темноте черные кресты, образа и хоругви, сейчас близился к концу третий день всеобщей исповеди, старый человек, который три дня исповедовал детей, был большим и грузным мужчиной в бурой рясе монаха-минорита, пока длилась всеобщая исповедь, не Жак, а он шел впереди, шел медленно, поступью очень усталого человека, неуклюже припечатывая землю тяжелыми отекшими ступнями, дети поочередно, начиная с самых младших, подходили к нему и, шагая рядом, признавались в своих мелких, еще невинных грехах, старый человек думал: если юность не спасет этот мир от гибели, ничто больше не сумеет его спасти, потому-то все надежды и чаяния я возложил на этих детей, стремящихся к цели, которая не под силу ни им, ни мне, и вообще никому на свете, Боже, пребудь с этими невинными детьми, я, не чуждый никакого греха, я, изведавший в полной мере всяческие заблужденья, я, которому, несмотря на монашеское облачение, и дряблую кожу, и увядшие губы, и стопы, являющие собой оскорбление радости и гармонии, равно знакомы дно темных бездн и призрачный блеск неисполнимых желаний, я, великий и всемогущий Боже, не допусти, прошу, чтоб когда-нибудь сбылось то, что привиделось мне в ужасном сне той ночью, когда я возжелал служить этим невинным детям, я увидел во сне мертвую, спаленную солнцем пустыню, взгляни, — послышался рядом бесстрастный голос, — вот Иерусалим жаждущих и алчущих, перед тобой высятся его священные стены и башни, ты видишь райские врата, ибо врата рая воистину существуют лишь на мертвой, спаленной солнцем земле пустыни, лжешь, — ответил я, — пустыня это только пустыня, пустыня это могила жаждущих и алчущих, — возразил тот же самый бесстрастный голос, — в пустыне высятся священные стены и башни Иерусалима, на ее мертвой, спаленной солнцем земле открываются перед жаждущими и алчущими гигантские врата рая, помню, я хотел еще раз сказать: лжешь, пустыня это только пустыня, но внезапно понял, что незримого голоса подле меня уже нет, зато увидел двух юных отроков, одиноко бредущих пустыней, Боже, — подумал я, — неужто среди многих тысяч они единственные уцелели, Боже, сделай, чтобы не было так, и, едва я это подумал, старший, который вел за руку младшего, споткнулся и упал, иди, — сказал он, из последних сил поднимая голову — я немножко отдохну, скоро начнет светать, я видел его руки, глубоко зарывшиеся в сухой песок, и темноволосую голову, борющуюся с последней, смертельной усталостью, иди, — повторил он, — пока еще темно, но сейчас рассветет, и ты увидишь Иерусалим, тогда младший, светловолосый и хрупкий, спросил: а ты со мной не пойдешь? иди, — сказал старший, а я видел, что голова его бессильно падает, губами он уже касался песка, — иди вперед, прямо вперед, уже начинает светать, сейчас ты увидишь стены и башни Иерусалима, иди, я отдохну немного и тебя догоню, тогда младший зашагал послушно вперед, и по его движеньям я сразу понял, что мальчик слеп, Боже, — подумал я, — пробуди меня от этого сна, я все еще не видел лица слепого, он шел один средь мертвой, спаленной солнцем пустыни, неловкими руками ощупывая пустоту, словно искал в ней опору, а другой, мертвеющими уже губами касаясь песка, еще успел сказать: светает, я вижу громадные стены и ворота Иерусалима, позолоченные светом, который не знаю откуда исходит, то ли от самих стен, ворот и башен, то ли от золотого сиянья, разливающегося в воздухе и в небе над ними, Боже, не допусти, чтоб когда-нибудь сбылся этот ужасный сон, я уже и проснулся, и еще был во власти сна, когда маленький светловолосый слепец, продолжая идти вперед и касаясь руками пустого воздуха так, точно настоящих, касался стен, обратил ко мне лицо, и тогда, нет, не тогда, а сразу после той мучительной ночи, когда, обремененный всеми грехами и горячей, чем когда-либо, жаждущий искупленья грехов, я вышел навстречу крестовому походу детей и сказал: милые мои дети, избранные Богом для обновления несчастного рода человеческого, раз уж вы стремитесь к столь высокой цели, очиститесь от своих невинных грехов, да настанет для вас в преддверье далекого пути час всеобщей исповеди, вот тогда я увидел перед собой лицо одинокого слепца средь мертвой, спаленной солнцем пустыни, и, не допусти этого, великий всемогущий Боже, то было лицо Жака из Клуа, а сейчас близился к концу третий день всеобщей исповеди, последними исповедовались дети из Клуа, которые шли во главе похода, среди них был Жак, был Алексей Мелиссен, единственный не из Клуа родом, была Бланш — дочь колесника, был Робер — сын мельника, была Мод — дочка кузнеца, Жак думал: слыша каждое слово, которое он произносил, лежа возле меня в темноте, я впервые увидел громадные стены и ворота Иерусалима, позолоченные светом, который исходил не знаю откуда, то ли от самих стен, ворот и башен, то ли от золотого сияния, разливавшегося в воздухе и в небе над ними, идущий рядом с Жаком Алексей Мелиссен думал: я люблю тебя, хотя не знаю, рождена ли моя любовь только мной и тобой или ее пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, узы ли, связующие нас с тобой, эта любовь или отблеск иной любви, той, что первое свое слово успела вымолвить только раз, а затем канула в холод и шум смертоносных вод, чтоб уже никогда не претвориться в тело и слово, не знаю, откуда взялась моя к тебе любовь, но где б ни почерпнула она свое начало, откуда бы ни пришло наваждение, я никогда не перестану тебя любить, ибо, если я существую, то лишь затем, чтобы, нелюбимый сам, всей душою и плотью своей утверждать потребность в любви, Бланш думала: скорей бы уж наступила ночь, ночью он подойдет ко мне, когда всех вокруг сморит тяжелый сон, скажет негромко: пойдем, и я встану и пойду за ним, мы будем идти крадучись, чтоб никого ненароком не разбудить, пока наконец не окажемся в таком месте, где вокруг будет пусто и мы будем совсем одни, мы разденемся молча, так как ни мне, ни ему не нужны слова, я знаю, о чем он думает, и он знает, о чем думаю я, он войдет в меня стремительно и грубо, наслаждение соединит наши тела, мы ж, наслаждаясь, будем думать в телесном слиянии: я, что не он дарит мне блаженство, он, что не мне его предназначает, Робер думал: скоро стемнеет, ночь будет холодной, и на землю ляжет роса, если до наступления темноты мы не дойдем до какой-нибудь деревни, придется ночевать под открытым небом, в лесу, ночь будет холодной и Мод продрогнет, если б она любила меня, я бы теплом своего тела ее согревал, она могла бы спать безмятежно