человеческий глаз, зрел эти тонущие в земле купола и наполнял душу необъяснимым детским страхом.
– Боже мой…
Земля закачалась под ногами. Он ступал как во сне, попадая то в яму, то на кочки. На поверхности оставались уже одни кресты, торчащие из земли, как на кладбище. И он бы не пошел дальше, окончательно устрашенный, если бы не заметил, что с каждым шагом начинается обратное движение. Основания крестов стали удлиняться, вот уже появились шишаки под ними – купола вновь вырастали! Кирилл засмеялся и побежал. И почему-то никак не мог добежать, хотя все казалось рядом: серебристые чешуйчатые бока, шары под крестами на острых пиках и сами кресты…
Завороженный зрелищем, он на полном бегу влетел в кучу соломы. Еще громче засмеялся, переполз ее на четвереньках и снова побежал. Купола уже восстали из земли и потянули за собой белесые столбы световых барабанов, и приходилось уже задирать голову, чтобы смотреть на кресты. Кирилл сорвал шлемофон и ощутил блаженную прохладу ветра, ниспадающего сверху. Предощущение того, что он сейчас увидит среди поля грандиозный белый храм, некий град Китеж, вдруг взметнувшийся перед ним, наполняло Кирилла детским бездумным восторгом. Дыхание клокотало в груди, сжимаемое радостным нетерпением. Он готов был, не останавливаясь, вбежать в этот храм, и никто бы на свете не мог его разубедить, что это призрак, что ни куполов, ни крестов не может быть среди осеннего сжатого поля со следами комбайновых колес…
Но храм неожиданно вырос в полную свою высоту и мгновенно отдалился. Кирилл очутился на вершине холма, церковь же оказалась в полукилометре, на другом холме, белая и не такая огромная, как чудилось.
Он на секунду остановился, чтобы перевести дух и пуститься вниз, с горы, да нечаянно обернулся назад…
А там, на шоссе, стояла танковая колонна, черная на фоне светлеющего предрассветного неба…
Он пожалел, что обернулся. Вмиг пропало ощущение чуда, и реальный мир отяжелил ноги. Он стоял примерно на середине между белеющим храмом и чернеющей танковой колонной на дороге, а впереди пылала бесконечными огнями Москва. Он повернулся к ней спиной и сел в копну соломы. Холодный предутренний ветер остудил вспотевшую голову.
– Не пойду, – вслух сказал он. – Не хочу. Возьму и останусь здесь.
Он натянул шлемофон и лег, но солома оказалась мокрой и холодной. Озноб от нее проникал сквозь комбинезон, леденил спину. Кирилл разрыл кучу, однако, пролитая дождями, она до самой земли оставалась сырой и навозоподобной.
– Все равно не пойду, – проговорил он, сжимаясь в комок. Пистолет на ремне уперся в живот и тем самым как бы напомнил о себе. Кирилл достал его из кобуры – новенький черный «Макаров» удобно лежал в руке.
– Зачем я согласился? Боже мой… – пробормотал Кирилл. – Что я сделал… Ведь я же не хотел! И сейчас не хочу!
Когда он впервые услышал разговоры о предстоящих учениях с боевыми стрельбами в центре Москвы, не поверил, что такое возможно, ибо большие армейские начальники наперебой уверяли – никому не удастся втянуть армию в конфликт, армия останется вне политики, а танки – за железными воротами частей. Мол-де не то время уже, чтобы гонять танковые колонны по московским улицам, хватит и одного позора, от которого еще не отмылись за два года. А разговоры среди офицеров становились более назойливыми, и чаще всего Кирилл слышал совершенно определенное к этому отношение: в Москву больше не пойдем и никто не отважится отдать приказ во второй раз идти к Белому дому. Но вместе с тем случайным отголоском доносился слух, что пойдут только добровольцы – особо избранные офицерские экипажи, уже сформированные, и в число их невозможно попасть, потому что отбор ведут на уровне командира дивизии. И самому распоследнему полковому шалопаю должно быть известно, что может ожидать счастливчика, включенного в состав такого экипажа. За два месяца службы Кирилл не успел еще сблизиться с кем-то из офицеров до такой степени, чтобы говорить обо всем и откровенно. Он приглядывался к людям, приглядывались и к нему. Кто-то ему нравился, кто-то раздражал, к кому-то было полное безразличие. Он слишком долго, почти с рождения, жил среди чужих людей, чтобы сразу распахивать перед ними душу. Он слишком хорошо уже знал казарму и военную службу и потому для себя определил, кто может оказаться добровольцем. В первую очередь те, кто прочно и надолго застрял в старших лейтенантах и капитанах, кому уже обрыдли должности взводных и ротных командиров, кому не светит ни академия, ни штабная работа, а до пенсии еще как до Луны пешком. Эти подпишутся и мать родную расстрелять, чтобы только вырваться из заколдованного круга. В полку их было достаточно, и Кирилл, присматриваясь к ним, представлял, как безысходна и ненавистна им собственная судьба, как невыносимо им каждый день являться на службу, механически из года в год делать одно и то же, говорить одни и те же слова и все глубже закапывать свои надежды.
Упаси Бог от такой доли!
Он никак не рассчитывал, что на него падет жребий, и когда его вызвали к командиру полка, он и в мыслях не держал, что в считанные минуты жизнь его обернется самым неожиданным образом. В кабинете командира полка сидел незнакомый генерал с бледным, нездоровым лицом, который почти слово в слово пересказал все, что говорили среди офицеров. Еще толком не осознав, что от него требуется конкретно, Кирилл в одно мгновение понял, что это предложение – судьба! Что вся его предыдущая жизнь вела именно к этому решительному моменту, к этой узкой, как танковый люк, двери, чтобы, открыв ее, пройти напрямую, нежели чем блуждать по лабиринтам и закоулкам. Это был рок, потому что вместе с его согласием в один миг разрешались все проблемы на много лет вперед. Он получал квартиру в Москве, три тысячи американских долларов, звание через ступень и новую должность. А главное – полную свободу от беспредела всех командиров и начальников, стоящих над «взводным Ванькой». Он слушал какие-то слова о войсковой операции, о мятежниках и бандитах и что-то отвечал на эти слова, но думал о другом. Бесформенная мысль о своем будущем вдруг стала реальной и зримой, будто сосредоточилась на конце иглы. И держа эту иглу в пальцах, нельзя было раздумывать, ибо так просто отряхнуть сверкающую каплю на землю, откуда уже ничем ее не поднять.
Сомнения и вопросы возникли потом, когда он вышел от командира полка и побежал в парк готовить машину. Он смотрел, как солдаты заряжают кассету боевыми снарядами, как начальник арттехвооружения лично проверяет танковое орудие и пулеметы, какой рысью бегают разгоряченные полковники, начальники дивизионных служб, и постепенно приходил в себя. Несмотря на такую концентрацию старших офицеров в парке, его, «Ваньку взводного», никто не гонял, никто не покрикивал, не командовал. Он стоял как бы в стороне, но вся суета творилась ради него, и на нем все замыкалось в конечном счете. Он просто тут, в парке, пока был не нужен, и его никто не замечал. Разве что незнакомый прапорщик лет тридцати подошел к Кириллу и представился, что он – механик-водитель его экипажа.
Он вдруг заметил, что все эти начальники, эти «полканы», которым в нормальной обстановке следовало ходить либо строевым, либо на полусогнутых, делают свое дело как-то истерически-виновато и одновременно с явным облегчением. Им было отпущено лишь снарядить машину, проверить ее готовность к боевым действиям, а все остальное как бы их не касалось. Они уже больше ни за что не отвечали и, кажется, были довольны этим. Они не замечали ни Кирилла, ни прапорщика-водителя только потому, что не хотели замечать, возможно, даже брезговали ими или, хуже того, презирали, однако же, снаряжая боевую машину, ревностно заботились о них, исключали всякое для них неудобство, поломку, задержку. «Полканы» словно забыли о своих званиях и должностях, делая то, что обычно делают солдаты и прапорщики-технари. Они лишь выполняли приказ; все же остальное – взять это оружие в руки и выстрелить – было делом добровольным. И наверное, грязным, потому что «полканам» было легче пачкаться в танковом мазуте…
Он словно отходил от наркоза и начинал ощущать боль; его разрывало пополам – одна нога была еще на берегу, но другая уже в лодке.
И это чувство не оставляло его больше ни на минуту. Спасением было единственное – не думать о том, что грядет, и внушать себе, что это – всего-навсего учения с боевыми стрельбами, каких было множество. И он твердил себе – не думать, не думать! – отвлекаясь на что угодно, пока, балуясь с прибором ночного видения, не увидел светящихся церковных куполов…
Он зяб и корчился на соломе, вбивая себе в голову другую мысль, что никогда и ни за что не уйдет отсюда. И никто его не станет искать, потому что «учения с боевыми стрельбами» – дело добровольное.