широкий, щедрый, шальной. Он легко мог отвалить на революцию несколько сот тысяч, а то и больше. Добавьте к этому немецкую фамилию, роль, которую он играл. Добавьте и главное: дочь у него большевичка… Одним словом, я приставил к нему секретного сотрудника.
— Кого?
— Это все равно, кого, — улыбаясь, ответил Федосьев.
— Да ведь дело прошлое.
— Ничего не значит: мы секретных сотрудников не называем.
— А вот Спарафучиле назвали.
— Он не секретный.
— Уж не Загряцкого ли вы приставили к Фишеру?
— Загряцкого? — с удивлением протянул Федосьев. — Того, что обвинялся в убийстве?.. С чего вы это взяли?
— Были о нем какие-то темные слухи незадолго до революции. Потом он, кажется, исчез.
— Чего только люди не говорят! — сказал Федосьев со вздохом. — Нет, разумеется, Загряцкий тут ни при чем… Поселил я в «Паласе» филера, который следил за каждым шагом Фишера. И вот, из донесений я узнал о вашем знакомстве с ним… Вами, как вы знаете, я интересовался давно. Выходило довольно занимательно: с дочерью дружен, с отцом тоже дружен. Странная, казалось бы, дружба? Уж вы не сердитесь, Александр Михайлович, сами говорите, дело прошлое…
— Одним словом, вы установили наблюдение и за мной?
— Так точно.
— Что же оно выяснило?
— Выяснило, что вы бывали на той квартире.
Снова наступило молчание.
— Дальше?
— Становилось все занятнее. Знаменитый ученый и этакая квартира! Выяснилось также, что у вас есть от нее свой ключ. Вдруг разрывается бомба: Фишер отравлен на этой самой квартире! Согласитесь, Александр Михайлович, что и менее подозрительный человек, чем я, мог тогда вами заинтересоваться чрезвычайно. В разносторонних способностях революционеров я никогда не сомневался… Извините меня еще раз, вашу комнату осмотрели, — будьте спокойны, совершенно незаметно, техника у нас, слава Богу, была недурная. Ничего предосудительного найдено не было. Разве только одно странное обстоятельство: того ключа не нашли, — сказал Федосьев, с любопытством глядя на Брауна. — Прежде лежал в среднем ящике стола, а, помнится, дня через два после дела его уже не нашли. Так и не знаю, куда делся ключ? — добавил он полувопросительно. — Должен сказать, больше с той поры я ничего добиться не мог. Ничего решительно, хоть за вами следил до самой своей отставки. Сделал было еще одно изыскание, но оно дало отрицательные результаты.
— Какое изыскание?
— Дактилоскопическое, не стоит рассказывать.
— Милые нравы! — сказал, пожимая плечами, Браун.
— Чьи нравы? Ах, полицейские нравы? — с улыбкой спросил Федосьев.
— Все это вы делали с ведома следователя?
Федосьев засмеялся.
— С ведома Яценко? О нет, я ему ничего не говорил. Почтенный Николай Петрович и по сей день обо всем этом не имеет ни малейшего представления. Но надо сознаться, и я выяснил не больше, чем он. Так с тех пор и стою дурак дураком перед этой загадкой: вы или не вы? Вскоре после того меня уволили, дело давно потеряло практическое значение, но интерес к загадке у меня остался: вы или не вы?
Браун смотрел на него, качая головой.
— Вот какие у нас были реалисты и практики! — сказал он. — В этой фантастической стране главой полиции мог быть маньяк!.. Значит, я отравил Фишера для того, чтобы его миллионы достались товарищу Каровой? Которая, через час, быть может, нас с вами расстреляет?
Федосьев вынул часы.
— Пять минут четвертого. Очень может быть, что через час нас убьют. Не расстреляют: я живым не дамся, и вы, верно, тоже… Да, да, я именно это предполагал. Теперь это кажется нелепостью, — по крайней мере отчасти, — но, согласитесь, тогда дело представлялось в другом виде: теперь все вверх дном. Может быть, тогда вы и рады были бы дать полезное революционное назначение наследству Фишера? Так ли уж это было немыслимо? Теперь все вверх дном, — повторил Федосьев. — Заметьте, что и это фантастическое наследство оказалось как бы мифом, каким-то черным символом: ведь миллионы Фишера растаяли под секвестром. И деньги его, и акции, и что там еще, все теперь совершенно обесценилось, конфисковано, национализировано, все пропало, все досталось им… Очень странная история, — сказал он, помолчав. — Все мы на них работали: боролись, мучились, уничтожали друг друга — с тем, чтобы все досталось им… Ну, да это философия… Так не вы? Значит, не вы?.. Кто же убил Фишера? — спросил Федосьев и вдруг вспомнил, что об этом когда-то его растерянно спрашивал Яценко.
— Мое мнение вам известно.
— Известно? Мне? Ах, тот ваш рассказ: умер от злоупотребления возбуждающими средствами. Да, вы мне это тогда говорили в «Паласе».
— Мы тогда обменялись гипотезами. И в сущности, мы оба были почти правы, — сказал медленно Браун.
— Как же так: оба правы? Вы с этой басней… с этой гипотезой, а я с Пизарро?
— А вы с тем объяснением, которое вы под конец дали мотивам действий… Пизарро.
— Этого я что-то не пойму. Значит Фишер отравился… Вы тогда называли вещество, но я не помню, какое?
— Кантаридин.
— Почему вы так уверенно говорите?
— Потому, что он меня расспрашивал об этом веществе.
— Когда? — спросил, встрепенувшись, Федосьев. — Там? На той квартире?
— Да, и там, на той квартире, — повторил медленно Браун.
— …И вот, тогда я себе сказал, что кругом обманул своего биографа! Для этой грязи, для этих женщин, для этих вечеров он никакой главы отвести не мог бы. А я, старый дурак, я гордился своей биографией! Это было всего глупее. Да, я весь проникнут был тем, что вы только что назвали выдумкой английских сквайров, — ведь вы двойник того худшего, что есть во мне. Но себя обманывать я не мог и не хотел: я увидел, что и я тот же Фишер.
— Нескромный вопрос: ведь это были очень молодые женщины?
Браун смотрел на него с ненавистью.
— Да, молодые. Однако, не радуйтесь: не настолько молодые, чтобы вызвать интерес к делу прокуратуры. Но я тогда ясно понял, что и я не лучше Фишера… У меня все иллюзии исчезли приблизительно в одно время.
— Но чем же кончилась та ночь? Вино, молоденькие женщины… Вы, кажется, сказали, и музыка? Откуда же взялась музыка? Ах, то механическое пианино?
— Да, играло пианино… Вторую сонату Шопена. Знаете?
— Нет, не знаю… Значит, тогда он заговорил о кантаридине?
— И соната была отвратительная, и женщины, — говорил Браун, не слушая Федосьева, глядя мимо него на окно. — Все было отвратительно! Самое отвратительное был, конечно, он сам. И в нем, как в зеркале, я тогда впервые увидел себя… Очень страшно!.. Очень страшно, — проговорил он вполголоса.
«Верно и выпито было немало… Как и сейчас, — подумал Федосьев. — Или это у него тихая экзальтация? Не стоило затевать такой разговор, когда через час все будет зависеть от крепости его нервов. Ну, да теперь все равно…»
— И вы, уходя, назвали ему дозу этого кантаридина?
— Какую дозу? Что вы несете? Я не врач.
— Может быть, не ту дозу назвали?
— Оставьте, Сергей Васильевич! Право, это становится скучно.