Потом снова:
— Нажмем? — Нажмем! — Шины просто визжат. Зарево на горизонте распадается постепенно на купы огней. Потом из сине-голубого пространства мы вступаем в море золотистого света. Город. Машин на шоссе теперь гораздо больше, но не встречных, нас теснят спереди и сзади, все спешат в Москву встречать ближе и ближе подступающий Новый Год. Он уже давно «идет по стране». Как и у нашей, многие машинные крыши покрывают зеленые лапы елок, ветви и верхушки торчат из кузовов грузовых автокаров. Будто двинулся на Москву сам Бирнамский лес.
Я рассказываю Вале легенду из «Макбета». Валя знает Шекспира по «Ромео и Джульетта» в театре Революции с Бабановой и «Гамлету» у Вахтангова. Как все москвичи, Бабанову зовет Бабанихой. Потом, когда мы обсудили контраст пейзажа, от которого уехали, с горячим сиянием городских огней, я читаю ему краткую лекцию о холодных и теплых тонах в живописи. Ему, работающему ныне в картинной галерее, это знать полезно. Что-то философствуем о времени, которому в вечном его течении люди ставят какие-то вехи. Шоферу Вале явно нравится такой «умственный» разговор, он вставляет реплики на равных.
На Арбат явно не успели: «Там пацаны, должно ревуть». Валя никак не хочет двигаться «шагом», обгоняя, лавируя, рискуя проколом в правах. Вот мы уже в самом сердце Москвы, пробираемся к Калужской заставе. Скоро одиннадцать. Москва упрятывается в дома. В каждом почти окне — цветное и блещет. С улиц исчезает бензиновый дух и они пахнут снегом и хвоей. Вот уж редкие гудки нарушают воцаряющийся на улицах покой. Уличные репродукторы гремят: «Москва моя, ты самая любимая!».
— Нажмем, Валя! — Нажмем. Мы хозяева обожаемого города, везем его детям праздник. Это для нас сегодня поются советские песни. Это нам сегодня скажет приветствие по радио — телевизоров еще нет — какой-то член правительства. Мы гадаем, кто скажет? Сам? Вот и звезды над Кремлем…
— Товарищ Сталин, должно, уже броется! — говорит Валя и поглаживает собственную щетину. И тень этого товарища будто осеняет столицу безоговорочно нами любимого, нашего единственного в мире государства, в самом сердце которого мчится наша машина, пахнущая не кровью, но хвоей.
Гарькину елку втаскиваем на третий этаж бегом. В передней всплеск детского восторженного визга. Гости, оставив танцы, бросаются закрепить крестовину, навешивать разложенные на диванах игрушки.
— Благодари своего Деда Мороза, — говорю я мальчишке. В ликование включается Елена и бежит наполнить мне ванну. Боже мой! Лицо мое исцарапано, шапочка будто игольчатый еж, задом наперед, волосы клочьями перепутаны с хвоей, я вся усталая, потная.
Однако герой вечера Валя обнимает меня при всех и смачно целует с восклицанием: «Женечка-то у нас — жинка первого сорта!». И торопливо отвергнув все изъявления благодарности, исчезает к своему пацану.
Из соображений педагогических приказываю маленькому эгоисту Гарьке снести еловых веток соседским детям, у кого нет дефицитного деревца. Гарька бормочет, что завтра он подарит Валиному Юрке свою железную дорогу. Ну, — не дорогу, так лучший свой самокат.
Среди гостей мой возлюбленный, ради которого, собственно, я «не жалела затрат», чтобы в этот вечер быть особенно привлекательной. Не сбылось. Слава Богу, хоть обмылась немного. Профессор стоит у дверей и смотрит на меня без приязни: почему этот шофер при всех меня поцеловал? Что может быть общего между мною и шофером? — спрашивает, деликатно ревнуя.
— А что? Валя — человек первого сорта! — отвечаю шутливо. И как объяснить гелертеру, что общее было: и очарованный луною ночной лес, и опаснейшая гонка по гололеду и дело общее — подарить радость нескольким московским ребятишкам. Непонятно академику: были не шофер и научный работник, а просто два человека в одинаковых обстоятельствах риска. О такой ситуации позднее скажут: «С этим человеком я пошел бы в разведку». И мой очкастый отлакированный профессор почему-то перестает мне нравиться. Он прикрепляет к моему будничному измятому платью новогодний сувенирчик — крохотную, в мизинчик, игрушечную фигурку японочки. Крохотка эта чудом сохранилась среди моих довоенных вещей. Еще жива и, совсем растрепанная, служит почетным украшением моих новогодних елок. Она-то и дала мне сюжет этого рассказа. После новогодних тостов я повествую о злоключениях необычной экспедиции. Известие, что «в нас стреляли», мой академике встречает с предельным ужасом, Гарька с восторгом, остальные с недоверием.
А прелестная, с надломленными, но искусно подправленными ветками елочка-сестричка, мною собственноручно убитая, еще суток пять-шесть постепенно умирала в жарко натопленной квартире, где обитали среди ковров, бабушкиного хрусталя, книг, умных разговоров с цитатами из классиков люди первого сорта, люди довоенные…
— С Новым годом, Валя, — говорю я утром тихонько и прикрепляю к спинке убогой больничной койки отломанную мною для него елочную веточку. Ну, что вам снилось сегодня?
— Огни Москвы, — пытается он улыбнуться и дышит с клокотанием. У Вали оказалась двухсторонняя пневмония, сульфидина у нас не было, и через трое суток он умер.
Глава II
Всюду жизнь
«Заключенный имеет право передвигаться»… На этом слове наклеенный на стенку листок с «Правилами для заключенных» был оборван на курево.
— Гм… Передвигаться, следовательно, право дано — размышляю я вслух, читая оборванную строчку. — Это уже большое право. — Оказалось, продолжение фразы такое: «передвигаться в пределах зоны».
Когда в 1945 году в ПФЛ случилось мне, вверженной в образ «трофейной скотины», попасть по работе в шахте на вершину терриконика, я увидела, что сибирская равнина вокруг до самого горизонта усеяна какими-то высоко огороженными серыми, как лишаи, прямоугольниками. Позднее узнала, это «зоны». Для заключенных. Их только в поле зрения моего было до десятка. Как лишаи на коже земли. Уже родной земли! Русской! И сами мы, репатриированные, жили в такой «зоне».
Вот в такую же зону, огражденную от «воли» высокими остро оструганными поверху, тесно стоящими тесинами — еще Достоевский называл их «палями» — нас «передвинули» из кемеровской тюрьмы тесною толпою «по шесть в ряду», с конвоирами. Сакраментальное правило «Шаг в сторону считается побег» я знаю еще со времен ПФЛ, когда строем нас гоняли на шахту, уже не различая, кто из нас профессор, кто бывший полицай, кто эфирное женственное создание. Так что мой переход на дно жизни, в первый круг моего ада, был все-таки подготовлен постепенно.
После следствия и суда я недолго провела в общей тюрьме. Встречена была в большой и светлой камере без нар, где сидели и лежали на чистом сухом полу, относительно радушно (Верочка подготовила — ее осудили раньше меня на 10 лет, как мне сказали камерные девки). «Радушно» — значит, у меня не разграбили вещи, хотя из интеллигентов и вообще «политических», фраеров я оказалась одна среди воровок и «бытовичек». Воровки составляли в камере особую группу и, хотя «выражались» нестерпимо, показались даже симпатичными. Уже заранее предупрежденная, — тюремным же персоналом — я принесла с собою курево (после суда купили конвоиры) и щедро раздавала жаждущим. Эта моя подельчивость тоже, вероятно, мне была зачтена, ибо «фраера», как правило, жадничают.
С интересом наблюдала нравы и знакомилась с терминологией. Позже мне рассказали, как одна дама, «тоже очень интеллигентная», попав впервые в такую общую камеру, в целях самозащиты решила продемонстрировать свою солидарность с урками и сразу же, войдя, стала материться.
Урки возмутились такому «нахальству» и не только отняли вещи, но и побили. Я же интуитивно с первых минут себя всей этой публике не демонстративно противопоставила, осталась такою, как я есть, даже сделала незлобное замечание: что это вы, женщины, так смрадно ругаетесь? Объяснили: это отличие «преступного мира», обычай. Ну, обычай, так обычай!
Оказывается, в тюрьме и лагере так и следовало себя вести «фраерам» — не приспосабливаться к среде, а: вы — сами по себе, я — сама по себе! Кто нарушал — жаловался, ворчал, «наблатыкивался», тот быстро опускался. Природный такт и сговорчивый характер не подвел меня. Сперва инстинктивно, а потом по убеждению, чтобы не нивелировать свою личность: я быстро поняла, что целью заключения