вонью от махорки, застарелого портяночного пота, мочи и вроде еще селедки, словом, с тем противным едким духом, исходившим от всех нас в те времена. На «воле» так пахнут бездомные нищие старики.
Это под самый Новый год, 31 декабря 1947 г., в беловскую зону прибыл этап зеков. Нам с доктором Алексеем Петровичем предстояло их откомиссовать. Мы были расположены к празднику, и прием этапа вечером вызвал некоторую досаду.
— Ослабевшие, войдите первыми!
С пола, пошатываясь, поднялось несколько серых фигур. Обходя сидящих, доходяги заторопились к двери, откуда дохнуло теплом, светом, и на табуретке в углу стояла украшенная елочка. Мы не нашли для нее ничего блестящего, даже конфетной фольги у нас не было, но все равно, она сияла наряднозеленой хвоей, которую особенно выделяли беленькие бумажные звездочки моего изделия, и запах, лесной и вольный, она все-таки источала.
В дверях один из входивших, увидав елку и как-то особенно протяжно всматриваясь в мое лицо, стал оседать, оседать. И упал было, да товарищи подхватили его и почти внесли в амбулаторию, где сидел врач со стетоскопом.
Мы уложили обморочного на узенькую холодную кушетку. Больной был горячий, но дрожал в ознобе, и температура оказалась высокой. Лицо скелетоподобного человека, застывшее, с посинелыми губами, мне показалось не то что знакомым, а вроде виданным, но не додумав, где я видела это лицо, я отошла к остальным.
А он, открыв глаза, осознав действительность, вдруг шепнул: «Женя!». Не «сестра», не «Борисовна», к чему я уже привыкла, а то, почти забытое имя, каким называют близкие. И сел. Занятая неотложным, я на зов не откликнулась: да и ко мне ли относился он? Мужчина его не повторял больше и даже в мою сторону не смотрел особенно. При комиссовании его фамилия украинская мне ничего не напоминала, профессия шофера — тоже. Только доктор удивился: «Шофер, а так истощен!» Оказалось, что в том лагере, где он содержался (в «бытовом»), ему по специальности работать было «не положено» как имеющему статью 58– 1-Б,[17] хотя он первоклассный московский шофер. На «общих работах» москвич «дошел». Все это он говорил доктору, но как бы адресуясь и ко мне, и я заметила, как подобрался он, когда доктор назвал меня по имени. Он меня явно знал, знал, уверенный теперь, что не ошибся, я же никак не могла его вспомнить и решила, что он один из бесчисленных военнопленных, с которыми меня сводила судьба за границей. При посторонних расспрашивать не стала.
Только, когда его после конечной резолюции врача «госпитализировать», уложили на чистую койку в палате, я подошла к нему с выражением вопросительным. И тогда масластый доходяга заплакал и сказал: «Та я же шофер Валя из того музею!». Это прозвучало, как знак иного мира.
31 декабря 1940 года осталась я вечером в музее украшать «месткомовскую» елку для сотрудников, живущих в музейном общежитии. Музей был художественный, и убранство деревца должно быть художественным, оставить его на попечение вахтерш, суетившихся, по преимуществу вокруг новогоднего ужина, было неуместно. На 6–7 часов был куплен загодя мною талон на очередь в парикмахерскую, потом следовало переодеться дома на Арбате во все новенькое — такая была у меня новогодняя традиция — и ехать на новогоднюю встречу к подруге Лене. Времени было в обрез.
— К телефону Вас, Женя! — В те годы еще никто не называл меня по отчеству. Рыдающий Ленкин голос звенел отчаянием: они никак не сумели достать елку Гарику, сыну. Целый день бегали по елочным базарам, сначала не было хороших, потом никаких не стало, даже у спекулянтов, даже веток. Только столичная элегантная женщина может понять, как горестно ей было сообщить, что в этой беготне за ритуальным деревцем Лена пропустила очередь в парикмахерскую.
Гарик — мой подопечный ребенок, вроде крестника. Сказки с картинками, походы в театр — на мне. И вдруг у избалованного мальчишки не будет елки, даже веток! Мать кричит в трубку, что он ревет, бьет игрушки. Если у него не будет елки, зачем ему жизнь!
— Может быть, по дороге к нам тебе попадется хоть какая-нибудь… за любую цену… — Бессмысленно надеяться, что, едучи в метро и трамвае, я найду хапугу, продающего елки «за любую цену». Однако я пересчитываю деньги в сумочке. Что-то около 70 рублей. Ах, если б попался «хапуга»! Железная дорога для Гарика стоила дороже…
Я бы стянула несколько веток из профсоюзной елки, но электрик уже прилаживает лампочки. Выхожу. Под ногами скрипит. Сумерки густеют. В лучах фонарей посверкивает грязноватый снежок на крышах низких строений, похожих на амбары — общежития музейных рабочих. У широких дверей гаража черным лаком сверкнула казенная машина — ЗИС-101. У меня нежность к этой марке первого в СССР комфортабельного лимузина: я читала лекции на ЗиСе, когда там конструировали его, и сам Сталин машину «принимал»! Сейчас возле ее крыла — двое.
В темно-синем форменном мундире с ясными пуговицами наш молодой рабочий, парень из рязанской деревни, с которым я обычно ездила с передвижными выставками картин в дальние командировки. В многомесячных поездках было время подружиться. Бросаюсь к Мите.
— Даже для вас, Женечка, не смогу достать: поздно! — говорит парень, извинившись галантно, и просверкав толстогубым лицом. — Хотя вот, Валя хочет для сынишки в лес за елкой ехать…
Валя-шофер, солидный уважаемый мужчина, депутат райсовета, в начале четвертого десятка, примерно, но все его называют нежным именем Валя. С ним я почти незнакома. Единственной новенькой легковушкой мы, сотрудники младшие, пользуемся только по чрезвычайным делам. Начальства много, машина одна на всех. Случалось, какой-нибудь завотделом возил вечерами на «казенной машине» особо хорошенькую сотрудницу в театр или ресторан, что считалось высшей степенью ухажерства в те времена. Об этих событиях сплетничали, обсуждали в кулуарах, порицали на месткоме. И, говорили, сам шофер очень недоволен «увеселительными рейсами» и возмущенно жалуется начальству. «Вредный хохол», — говорили о Вале. Героиней подобных похождений я не бывала, так что не было у меня оснований бросаться Вале на шею с просьбами.
А он, кинув укоризненный взгляд на Митьку, бормочет, что «талон на порубку» у него-то есть, да опасается, что машину востребуют, хотя директор и отпустил его до завтра.
Талон на порубку елки за городом, оказывается, выдавался некоторыми учреждениями, а у Вали случайно сохранился нетронутым на ту, что мы украшали — охрана забыла отобрать. У его Юрки нет елки. Однако, ехать далековато, гололед. Валя колебался. Тогда я рассказываю, что еще один москвичонок в отчаянии, и его мать просит меня «за любую цену…». Лену Валя знает: «Ох, красивая жинка!» Она-то и бывала главным персонажем музейных сплетен, что «этот кацо» — замдир М. — ее катает. Валя, видимо, представил, как расстроена надменная, красивая, на французскую куклу похожая дама, сын которой, ровесник его Юрки, требует елку. «Разве с Вами поехать»… видно, хочет ответственность за небольшое «мошенство» с талоном разделить со мною.
Талон на трехметровую. По-рязански предприимчивый Митька советует срубить, «а потом напополам!». Однако нельзя терять ни минуты. Валя проверяет, тепло ли я одета. Поехали. Сев за руль, он напоминает: «Надо ж позвонить, сказать тому пацану, что вы ему за елкой поехали».
Я поручаю это Мите. Телефон пишу на обороте талона в парикмахерскую. Завивки — не будет! Зато будет счастлив Гарик! Несколько дней я берегла талон, боялась потерять, ощупывала в сумочке. Через полчаса он потеряет силу, этот «квиток на элегантность». Переодеться только успеть бы, заехав на обратном пути домой, елку привезти…
По новогодней Москве мы вначале продвигаемся на замедленной скорости. Час пик. Сквозь пылающие витрины магазинов видно, какое там столпотворение. На перекрестке, где тормозит машина, вижу пробирающегося гражданина с крохотной елкой, которую он несет торжественно, как букет. Опустив окно, кричу: «Продайте елку! За 70 рублей продайте!» — Он не повернул головы.
Не мы несемся, неподвижно сидящие в машине, — весь огромный город, зажигающий огни, мчится навстречу в хаосе перемежающихся под разными углами, обегающих нас со всех сторон плоскостей, озаренных, цветных и темных с густой сетью линий, прямых и параболической кривизны, будто вычерченных по гигантскому лекалу. Там срежем мы машиной, как хордой, краюху окружности, здесь пронзим ее радиусом, шинами плавно тронем округлость шоссе. Кружево убегающих назад и открывающихся впереди плоскостных и линейных сплетений пронизано сплошь огнями, то пунктиром намечающим линейность нашего движения, то образующим ослепляющие снопы, овалы и многоугольники. И все это движется, летит, смешанное с толпами пешеходов, что льются и плещут в потоках света вместе с вереницами поющих