автомобилей, слоноподобных автобусов, в бенгальских огнях, сыплющихся с троллейбусных проводов. Карусель города, орущая, хохочущая, звенящая, бряцающая, долго несется вокруг нас, пока шины не спружинивают на рельсах окружной дороги.
Световой чертеж города тускнеет, исчезает коловращение толп, и вот в заднее стекло машины я наблюдаю, как постепенно отдельные огни сливаются в одно полымя, и на горизонте растекается зарево всей ночной Москвы. Потом по обочинам шоссе пошел заснеженный лес. И вокруг, будто медленно наполняемая чаша, заплескалась лунная голубая ночь.
Машина тормозит возле каких-то спрятанных между деревьями избушек, люди в милицейских шинелях, козырнув, проверяют возле фары талон, говорят о каком-то «квадрате», машут руками. После асфальтового ровного пути, который расстилала перед нами в свете наших фар обступившая округу ночь, машина ныряет на проселочную дорогу и останавливается, наконец.
Слева и справа — лес. Остроугольники елей озарены полной луной, плывущей в морозном голубоватом круге. Будто таинственная плоскость Мебиуса выбросила нас из грохочущего пылающего геометрического мира в мир иной, где покой и тишина. Только на свободном от леса пространстве вдали полыхает зарево города. Оттуда доносится гул, притушенный пушистыми снегами звон: шумит — поет предпраздничная Москва. Но этот далекий смутный и глухой шум — точно фон для обступившего нас лесного безмолвия. Кажется, в эту тишину претворяется сам спокойный лунный свет, гармонически слитый с нею во что-то единое и прекрасное. Все недвижно. Шевелятся только на снегу тени от нас и машины. Совершенно музыкальное звучание безмолвия еще более выделяют редкие отдельные человеческие выкрики и дальний стук топора: елки рубят. Чрево огромного города требует сегодня древесных жертв.
Из темнеющего рядом леса, увязая в снегу, к нам приближаются два закутанных человека с ружьями. Проверяют талон, говорят об условиях порубки. У Вали фонарик, но ели растут негусто, меж ними в лучах луны серебрится, беззвучно трепещет снежная парча, и так светло, что если комочек снега поднести к глазам, заметны даже крохотные кристаллы отдельных снежинок.
В талоне одна трехметровая ель, но, памятуя, что значит в композиции елки верхушка, я робко спрашиваю, нельзя ли вместо одной высокой — две небольших. Однако в этот миг неподалеку вкрадчиво и осторожно взвизгивает пила, и оба наши вергилия, оставив нас одних среди ельника, бросаются на звук проверять талоны.
В ельнике тишина еще заметнее. Мы оба молча стоим, притаив дыхание, и слушая пианиссимо природы. Ноктюрн «Молчание». Неторопливое начало «Лунной сонаты» слушаем с шофером Валей. Чудесно: ни он, ни я не восхищаемся вслух красотою ночи в еловом подмосковном лесочке. Вокруг нас среди холодного трепетания сверкающих снегов — конусы елей. Они тоже слушают вместе с нами небесную мелодию. Неужели, неужели мы должны внести смятение в этот удивительный покой? Будто в испуге, что жребий выпадает ей, то одна, то другая веточка вздрогнет, стряхнет с себя чуть вздохнувший иней — снежок и снова притаится. Как в храме…
— Как у церквы, — шепчет Валя и неожиданно читает с украинским акцентом: «В нибисах торжественно и чудно, спить земля у сияньи холубом…»
— Кто это, Пушкин что ль, сказал? Вот верно! Вале тоже не хочется губить елку. «Привезть бы сюда пацанов, — мечтательно бормочет он, — да тут в лесу, при живых деревьях, елку бы и устроить». И я предлагаю на будущий год, при погоде благоприятной подобрать желающих встретить новый год в лесу. И неведомо нам, что «будущего года» не будет. Валя встретит его в голодном плену, я — в провинциальной глухомани южного города. И не будет уже у Вали ни пацана, ни жены, они погибнут в первую же бомбежку Москвы. И Митьку убьют. И тридцать лет спустя, в вестибюле музея я найду его фамилию первой на мемориальной доске с именами погибших сотрудников.
Пока же это для нас складываются прекрасные советские песни, мы — люди первого сорта — москвичи, будто хозяева столичного города, организуем праздник, полный радости бытия. Мы еще не разумеем несовершенного мира, в котором живем, не знаем разлада с ним, неведомо нам, что на улицах нас обгоняли десятки машин-фургонов с надписями: «Мясо», «Булки», а в машинах этих копошились сотни людей, без вины обращенных в людей сорта второго, что есть над нами еще высший сорт, который все это совершает. Там не надо ничего «доставать», потому что «людишки» в зубах приносят. А если что мы и знаем, смутно, то верим: необходимость, таково устройство нашего мира. Это стереотип нашего мышления.
Пока сторожа ушли, мы условились срубить две елочки, небольших. В резиновые мои, модные тогда, сапожки уже начерпался снег, долго стоять на морозе невозможно. Выбираем парочку и в два топора для скорости накидываемся на беззащитные деревца. Я остукиваю иней и по указанию Вали оттаптываю снег вокруг юной, одного со мною роста, красавицы. В свете луны видна не только безупречная круговая симметрия ветвей, но каждая свежая и прохладная иголочка. Елка отчаянно мне сопротивляется, оказавшись неожиданно сильной, упругой, цепкой. Колючими иголками бросается в лицо, толкает локтями веток, сбивает шапочку, мешает проникнуть к своему изножию. А я бормочу слова сожаления, но вероломно нащупываю место внизу, где ударить. Впервые я калечу дерево, да и топор держу в первый раз. Он увязает в стволе, а и ствол-то не толще моего запястья. Валя спешит на помощь, свою он уже срубил, я слышала, как она крякнула, нахилившись.
Так среди совершенно сказочного лунного пейзажа мы оба совершаем таинство убийства, не ведая, что пройдет меньше года, и в этом елочном подлеске будут со свистом и шипением рваться бомбы и мины, по этому зеленому молодняку захрипят, заклацают гусеницы танков, земля зарычит, задохнется, стоны человеческие наполнят воздух. И будто в предчувствии этого в той стороне, где визгнула пила и куда побежали сторожа, внезапно доносятся грубые голоса, брань, треск ветвей, крики: «стой, стой!» и два выстрела, видимо, пильщики не имели талона и удирают от сторожей.
Жалобно шуршащие тела срубленных елок мы волочим по насту к дороге, где ждет нас машина. Одну «сестричку», как нежно говорит вообще-то грубоватый Валя, втаскиваем, насилуя, в багажник, торопимся спрятать, пока не вернулись сторожа; талон-то на порубку одного деревца! Вторую, опять-таки с ласковыми уговорами, Валя принайтовывает к крыше машины. Сегодня по Москве целый день сновали автомобили с таким ароматным грузом. На заднее сиденье напихиваем несколько отдельно срубленных веток «на всякий случай». Девять часов. Мы уже очень спешим, хотя уходить от такой тишины, красоты такой не хочется. И замерзли мы оба.
Особенно я, повлажневшая после непривычных усилий. Перчатки потеряла, конечно. Но я не ною, совсем не ною. И тут Валя «взбрыкивает»: хватает колючий искрящийся снег и, туго обняв меня, со свирепым смехом натирает мне жестким снежком лицо. Я отбиваюсь с хохотом, и мне вдруг становится неловко от этой грубости и как-то страшно, потому что он вкусно, по-мужски умело целует меня в мокрый набитый снегом рот. И отпустив объятия, медлит минуту: как я поведу себя далее?..
Мы за эти часы шутили много, изрядно подружились, самое лучшее — все обратить в шутку. И я говорю немножко докторальным тоном, что это безобразие, Валя. Мы с вами ведь не парубок и дивчина! Инцидент исчерпывается. Валя — шофер столичный. Джентльмен. И очень доволен, что я отнеслась к его порыву не по-бабьи, но как следует. А я лишний раз убеждаюсь: эстетические впечатления и эротика — неразделимы.
На шоссе, к нам из лунного моря вынырнули две уже знакомые фигуры с криками «стой!». Видимо, приняли нас за тех, кто пилил елки воровски и, кажется, сумели удрать. Однако Валя отдал талон, мы не хотим, чтоб обнаружили вторую елку, он дает газ, позади затихает топот и раздается одинокий и какой-то жалобный выстрел.
— Они в воздух стреляли? — спрашиваю беспечно, когда в свете фар перед нами мерно заструился искрящийся от снега асфальт.
— Должно, в воздух! Они, видать, не дюже вредные. А то могли бы свободно и в шину врезать! — В этом случае напрасны были бы и вся наша рискованная поездка и моя парикмахерская жертва. Мы запозднились. На Арбат мы уже не поспеем, не успеть мне переодеться по ритуалу встречи! Надо еще и Вале самому добраться домой до двенадцати.
— Нажмем? — спрашивает он. Я соглашаюсь: «Нажмем!». Распластавшись на запрещенной скорости, машина только подлетывает на ухабинах, только какие-то вихри назад, назад уносятся. Это страшно, но я не пугаюсь по-бабьи, не ахаю: черноглазый, напружиненный, сильный Валя уверенно держит руль и сбережет обе наши жизни для новогодней встречи. Иногда по каким-то техническим причинам он сбрасывает скорость.