что брак «с кем попало» — а Ирина для нее и была такою — для него невозможен, мечтанья напрасны. Ирина же Андрея не любила, смеялась даже над странным «внучком». И тогда Андрей, в полной безнадежности, оскорбил Ирину чуть ли не публично, чтобы «отрезать» от себя, сделать невозможным дальнейшее общение, с надеждой затоптать, осквернив чувство непоправимостью своего поступка. А дневник заканчивался словами, что Ирину он до сих пор любит и следит за ее судьбою. Так потомок великого психолога объяснил мне и мотивы нашей ситуации, хоть была она несколько иною.
И на этом не закрылась фабула.
Спустя годы я оказалась жительницей Москвы. Прошла через страшную болезнь позвоночника, приковавшую меня на несколько лет к постели и сломавшую мечты об актерстве. Пожила в Крыму. Пережила большую трудную любовь, принесшую опустошение. Лучезарность первой юности ушла, но фотографии тех лет еще хранят былое изящество линий. Знаменитая в университете «мисс Смайлс» — улыбка — и звездчатые глаза еще при мне.
А вот, Москва начала тридцатых. Летний полуденный трамвай, пронизанный солнцем. В вагоне почти пусто. Еду, читая, не глядя по сторонам. Листая страницы, пальцем нечаянно зацепила нитку своих сердоликовых бус, свисавших над книгой. Нитка порвалась, и тяжелые крупнограненные солнечного цвета бусины посыпались со стуком на решетчатый пол. Пассажиры приветливо помогают мне выискивать зерна между решетками. Чья-то мужская рука подает и подает мне бусы. Не поднимая глаз, ссыпаю их в сумочку. Как будто бы все. Но та же рука тянется еще раз, в ней несколько играющих светом солнечных шариков. Благодарю, поднимаю взор и немею: Шалва! Глаза в глаза!
Нет, нет, я не могла ошибиться. То же красивое, чуть возмужавшее лицо, те же золотистые мягкие волосы, хрустальной светлости глаза, осененные угольными ресницами, темнеющие, пока я на него смотрю. И — главная улика: глаза смотрят на меня с притаенной вопрошающей улыбкой, он тоже узнал меня. Еще миг — мы поздороваемся, быть может, бросимся друг к другу. Но я чувствую, как вспыхивает мое лицо — а вдруг он все-таки читал дневник! Отворачиваюсь резко и, хватаясь за вагонные поручни, иду к выходу, выскакиваю на остановке, благо, она подоспела. В опасении, что он выйдет за мною, отбегаю от трамвая… и вздыхаю с облегчением: вагон тронулся, и мимо отплывают необыкновенные глаза, наблюдающие за мною в окно.
Следующим трамваем ехала я дальше, и за его стеклами, так же, как годы назад, гудела и металась Москва. Но уже начинавшая упорядочиваться, изрытая шахтами метро, убирающая булыжники с улиц, наряжавшая свои строения. Вот там, налево, «наш» памятник Гоголю (стоял еще андреевский, не нынешняя банальность), за вот этой улицей «наш» скверик на Арбате… О чем сейчас думает Шалва, на этом же пути во впереди идущем трамвае?
… Зимою еще встреча. Прохожу, торопясь деловито, залами Третьяковки. Она для меня теперь не «храм», а место работы. На крайнем стуле, из тех, что стоят посреди залов для отдыха публики — он! В строгом черном костюме. Даже когда сидит, видно, как хорошо сшит костюм, как безукоризненны туфли и носки. Сначала вижу его в профиль. Он рассматривает «Явление Христа». Пластика тела по-прежнему выразительна — поза человека, чем-то сраженного, руки свободно спущены между колен, красивые выхоленные руки, прикосновение которых я так явственно помню. Меня он не видит, конечно. В день летней трамвайной встречи я выглядела довольно буднично — так, беленькое маркизетовое платьице! И мне по- бабьи хочется, чтобы он взглянул на меня сейчас: я хоть и на работе, но в высшей точке элегантности: прическа, серо-жемчужное «все в тон», как тогда говорили, серебристая лиса на плечах, потому что в зале прохладно. Каждой клеточкой тела ощущая свою «стать»: упруго и звонко уверенно прохожу между ним и картиной, но он неотрывно глядит на дрожащего мальчика, того, что стоит в правой половине холста. Ясно вижу, рассматривает мальчика.
Все тогда говорили, что я удивительно похожа на этого мальчика со звездчатыми глазами. В «живых картинах», которые мы поставили на одном из «капустников» Третьяковки и подбирали среди сотрудников «типажи» для живописных некоторых полотен, меня даже предлагали выпустить этим дрожащим мальчиком, да препятствием стало, что у Иванова он совсем гол.
Шалва рассматривает мальчика долго, не меняя позы, так долго, что мне неудобно «мелькать» перед ним. Я даже начинаю громкий разговор со стоящим в зале вахтером, будто для этого и пришла. Шалва в мою сторону головы не поворачивает. Неужели мальчик ему никого не напомнил? А быть может, он просто не хочет меня замечать?.. Нахал! Негодяй! Вор! Вор! Вор! Сердито постукивая каблучками, ухожу по своему делу и когда возвращаюсь в ивановский и брюлловский зал, Шалвы там уже нет. Не искушаю судьбу, не ищу его в соседних залах. Смешно: только чтоб увидел меня «В полном женском параде»?! Какое бабство! Нет, он украл у меня чемодан. С дневником! Он будто бы испугался любви и будто бы пожелал ее убить непоправимым осквернением?! Чепуха! Этот элегантный красавец — только вор. Просто вор! Ха! Заграничный чемодан и в те годы стоил немало денег. Не говоря уже о тряпках! Сжег? Не-е, распродал все на толкучке, и дневник прочитал, конечно, и позабавился… Студент… Будущий инженер… Ха! Просто столичный ловкий вор, жаль, нельзя передать его в руки милиции… О! Душно в залах! Срываю мех и обмахиваю им лицо, как веером…
Еще годы проходят. Мне пойдет скоро четвертый десяток. Уже не в первом разводе. Позади и арест мужа, и замужество в Сталине, и все мои там мытарства. Счастье не свершилось. «Песнь песней» жизни моей больше не прозвучит. «Пятистопные ямбы» Гумилева люблю по-прежнему и часто в душе звучит обращение к Любви:
Отрекаясь от всего женского в тот год, осознаю, что интеллектуальный блеск былого служил лишь «брачным оперением». Еду снова в Москву искать смысл существования в науке, мечтаю и хлопочу об аспирантуре.
Сразу же по возвращении в Москву из Донбасса иду к Вахтангову, с книгой, читать в антрактах, как прежде любила. Чтобы ярче оттенить радость возвращения в столицу, купила дорогой билет в первых рядах партера и надела вечернее платье, черное, до пят.
Рядом со мною два пьяноватых дядьки, одно место между нами весь первый акт остается свободным: кто-то опоздавший еще придет. В антракте двое выходят, я раскрываю книгу о Ван-Гоге. Гонг. Мимо моих колен протискиваются уже трое, в подпитии. Поднимаю негодующие глаза и сразу прячу их, опаленная знакомым светло-голубым пламенем. Опоздавший — Шалва. Я не ошиблась: спутники называют его по имени, но молодым человеком его уже не назовешь: так, обычный гражданин. Отяжелели веки, увяло прекрасное лицо, почти незаметны ресницы.
Усаживаясь, мужчины заканчивают какой-то производственный разговор, из которого понимаю: они или техническая интеллигенция, или связанные с заводом партийные товарищи. Разговор острый, они чем- то возмущены, особенно Шалва, и голос его звучит гортанно, — как знакома мне эта голосовая взволнованность. Один из приятелей, успокаивая его, вульгарно произносит: «Да пошли их к…» Шалва делает ему предостерегающий жест, жест ужаса. В даме не первой молодости, строго причесанной и сидящей рядом прямо, как палка, с книгою в руках, он, безусловно, узнал девочку-длинношейку с косами, скрепленными на затылке бантом. Один из друзей произносит: «Мы, значит, проиграли…» И, опустив голову, будто для самого себя, вздохнув, Шалва неожиданно читает строфу из «Пятистопных ямбов», явно непонятную для спутников и предназначенную мне, мне, которая на него и не смотрит, хоть и видит боковым зрением: