же снова о том же:
— Я чем больше думаю, тем лучше вижу — так ведь оно и есть. И зря, зря вы, коммунисты, от этого, вот как ты сейчас, отвернуться хотите. — Она говорила спокойно, а в голосе горечь. — Мы вот по палаткам ходим. Новенькие, а сколько их уж обветшало, обтрепалось, хоть заново ставь. А почему? Вода протекает — ладно. Брезент гниет — пусть. Государство богатое, новые построит... А кабы свое, чуть щелочка какая, сейчас же латать. Свое — не чужое... Вот и новые дома. Только жильцы ключи получили — и уж волокут заявки на ремонт. Во сколько это государству обходится? Не знаешь ты об этом, что ли? Знаешь! Только глаза закрываешь, шуму не любишь... А тут во все горло орать надо.
«Что такое? Где она этого нахваталась? То о своем жилье ревет, то вон только о чужом и забота», — недоумевал Олесь, с тревогой посматривая на жену, круглому лицу которой, как ему казалось, вовсе не шли ни этот тревожный тон, ни эти беспокойные мысли.
— Какая там тебя муха укусила? — спросил он однажды вместо ответа на один из таких вопросов.
— Та же, что и тебя, — спокойно ответила женщина. — Только ты весь в машину свою уперся и кругом не смотришь. «Коммунизм», «Социалистическая собственность», «Народное достояние»... А рядом «Наплевать, не мое», «О казенном пусть казна думает», «Мне что — больше всех надо?»... Не слышал ты этого? Слышал. А ведь мимо ушей пропускал. Разве нет? Лозунги там, плакатики... А вот я другой раз с моими «домовы?ми» по палаткам помотаюсь, вернусь в землянку и думаю, что какой-нибудь там древний человек в пещере больше о своем жилье думал, чем иные у нас в Зеленом городке. И все дивлюсь: неужели этого самого вы, коммунисты, не видите?.. Может, об этом письмо куда написать? А?
11
Помимо работы у инженера Надточиева в жизни были две привязанности: охотничий кобель Бурун, длинноухое, гибкое существо с лоснящейся шерстью и грустными глазами восточного философа, и автомобиль. Нет, не какая-то там машина определенной марки с определенным номером, а просто автомобиль как явление, лишенное даже конкретности.
С Буруном, натасканным и на птицу и на зверя, Сакко Иванович везде, где доводилось ему работать, — в донских плавнях, в ериках Ахтубинской поймы, в Уральских горах и тут в Сибири — всегда находил хорошую охоту. Машины же он постоянно менял: «опеля-кадета» на «Москвича», «Москвича» — на «Победу», а сейчас, заочно стоя в столице в гигантской очереди, мечтал «Победу» поменять на «Волгу».
Но и «Победа», пробегавшая немало километров по трудным, всегда вблизи больших строительств разбитым дорогам, была у него в отличном состоянии. Она сверкала и лоснилась, как холеная лошадь. Множество всяческих усовершенствований, от вазочек для цветов, прикрепленных с помощью присосов к стеклам, до особо сконструированных таинственных клещей, которые автоматически включали клаксоны и вцеплялись в ногу каждого, кто без разрешения хозяина хотел бы нажать на стартер, — все это сделало машину тесной.
Если выпадал свободный вечер, Надточиев свистел Буруну, и они отправлялись в горбатый, сооруженный из гофрированного железа гаражик. Выводилась машина. С сознанием своего достоинства Бурун вспрыгивал на переднее сиденье. Опускалось стекло. Мотор, в котором инженер любил покопаться всякий раз, когда требовалось разогнать плохое настроение, работал «шепотом». Поскрипывая в снежной колее, машина тихо выбиралась на основную магистраль.
Сначала ехали медленно, поглядывая по сторонам: не покажется ли где-нибудь на улице невысокая, тоненькая фигурка, облаченная в коричневые меха. Оба — и хозяин и собака — вглядывались в тускневшую вечером белизну снегов, в людей, спешивших по тротуарам, толпившихся у клуба, у кино, у магазинных витрин. Иногда, увидев кого-то похожего, оба настораживались. Но этот «кто-то» оказывался не тем, кого так хотелось встретить. Надточиев вздыхал и прибавлял газу.
Вот и Набережная. Вот он, не одинокий уже теперь домик, стоящий первым в ряду достроенных и строящихся. Ведет к нему не проторенная шинами по целине дорога, а улица. На углу, на крылатом, похожем на взлетающую птицу фонаре: «№ 1. Набережная». На миг машина сбавляет ход, почти останавливается. От калитки к крыльцу расчищена дорожка. Ее слегка припорошил молодой снежок. На снежке следы — маленькие, бесформенные, от меховых унтов, и мужские, четко оттиснутые через ровные интервалы. Она где-то там в домике. Но Сакко Иванович — невезучий человек. Она никогда не подходит к окну. Если остановишься, скорее всего увидит он, увидит, да еще, чего доброго, выйдет на крыльцо:
«Вы не ко мне ли, товарищ Надточиев?.. Я к вашим услугам».
Инженер будто слышит эти слова, произносимые бесцветным голосом. И он нажимает на газ. Машина рвется вперед. Мелькают почти достроенные, строящиеся, только что вылезающие из снега домики, а потом разом надвигается торжественное таежное безмолвие.
— Плохо, друг мой Бурун. Вообще что-то нам не везет в жизни, — говорит человек, а пес отвечает ему понимающим взглядом.
Там, где дорога поднималась на холм, машина останавливается. Оба выходят. За спиной догорает узенькая полоска заката. Под деревьями густеет серая тьма, сумерки, выползая из кустов, наступают на дорогу, а на освещенной стороне на верхушках деревьев еще сохраняются отсветы и какая-то особенно высокая ель, еще видящая солнце, сверкает в полумраке. Но вот и она потемнела. В зеленеющем небе зажигаются звезды.
— Ну что ж, старина, поехали назад, — говорит Надточиев, и Бурун, опережая его, вскакивает на сиденье.
Включаются фары. Заснеженная тайга, которая днем каждое мгновение поражает разнообразием пейзажей, в искусственном освещении приобретает однообразную красивость. Порывистый ветер задувает в опущенное стекло, хлещет по щеке, иглисто покалывает нос. Уже побеждено тепло внутри машины. Стекла начинают затягиваться иглистой изморозью.
Включается отопление. Окна вновь обрели прозрачность. Машина бежит уже по строящейся улице. Заселенный большой дом приветливо светится живыми огнями. Проспект Энтузиастов выглядит совсем как окраина Москвы. На тротуарах — пешеходы. На каком-то углу девушки и парни бросаются снежками. Подальше — молодежь идет, обнявшись, в несколько шеренг и поет, снова и снова повторяя грустные слова: «...Парней так много холостых, а я люблю женатого».
— Смотри, Бурун, сколько девушек. Да, а вот есть дурень на свете, которому нужна только одна- единственная. И как раз та, которую ему любить не надо, да и смотреть она на него не хочет. — Надточиев говорил серьезно, он давно привык обсуждать сложные вопросы жизни со своим молчаливым другом. — Тебе не смешно на этого дурака? В самом деле, чего он к ней так привязался, этот жалкий человек?
И вдруг на фоне города, за которым теперь встает по ночам желтое зарево стройки, в белых покачивающихся штрихах завязывающейся метели перед глазами инженера мгновенно вырисовывается происшедшая здесь недавно сцена, проносится лента событий, предшествовавших ей...
Все это последнее время Надточиев никак не мог победить слепую, тяжелую неприязнь к Петину. Она росла. И дело было не в выговоре, который так пока еще и торчал в его личном деле. Кто из работников строительств не имеет выговоров, в том числе и несправедливых? Нет, просто эта история с предложением Бершадского, как казалось инженеру, помогла ему рассмотреть истинный облик Вячеслава Ананьевича.
Это был человек с прочной репутацией новатора, непримиримого борца с рутиной, с низкопоклонством перед Западом, за славу родной науки, человек, как рассказывал Юрий Пшеничный, смело разоблачивший в министерстве каких-то ревизионистов, в нужное время и в нужных местах остро ставивший важные вопросы. Наконец — и это знал каждый — он добровольно бросил столицу, приехал сюда, к черту на кулички. А вот Надточиеву, ревниво следившему за каждым поступком, придирчиво анализировавшему каждое высказывание Петина, с некоторого времени казалось, что все это лишь маскировочные плащи, а под ними ему мерещился ловкий конъюнктурщик с великолепно развитым чувством мимикрии, обладающий тонким нюхом на разные веяния, умеющий вовремя поддакнуть, к месту бросить реплику, тиснуть статью, на что-то быстро откликнуться и тотчас же забыть это свое высказывание, предоставляя другим проводить его