различных организациях. Вслед за комиссией робко двигался комендант, совершенно потерявший свою военную выправку.
Комиссия, гомоня, бесцеремонно входила в палатку, зажигала свет. Застигнутые врасплох обитатели, кто был в исподнем, спешно ныряли под одеяла.
— Куда? Ошалели?.. Нельзя, не видите — люди раздевшись...
— Нам можно, мы комиссия... Нужно нам на вас глядеть... Грязных подштанников не видели...
— Отвернемся, одевайтесь да докладывайте, почему у вас эдакая помойка? Почему вон сосульки бородой в углу? Почему не топлено?.. Ну, кто тут из вас письмо в партком писал? Не убирают за вами, за гигиеной не следят... Барашкин? Где он, Барашкин?.. Ага, ты Барашкин. А ну, голубь, вылезай из-под одеяла, покажись!
Появление комиссии производило впечатление урагана, какие порой в этих краях налетают точно бы невесть откуда.
— Это ты, Барашкин, жалуешься, тебе чистоты не хватает? — шумели крикливые женские голоса. — Он, видите ли, недоволен, а взять веник, подмести — он хворый.
— Да вы что, очумели? — таращил глаза Барашкин. — С чего это я буду тут подметать? Я по договору приехал, меня администрация всем обязана обеспечить.
— Строительству рабочие для дела нужны, а не за такими, как ты, с бумажкой ходить, вытирать вам...
— Ах вы, нехлюи, ледацюги!.. По пояс в грязи по-увязли, завшивели тут... Ишь, чухаются, как поросята шелудивые! — гремела Оксана Ус, жена десятника, высокая, крепкая украинка, подружка Ганны.
В свою комиссию Ганна отобрала женщин боевых, из коренных строительных семей, привыкших к постоянным переездам, умевших, подобно ей, и в трудный период палаточного существования создавать какой-то элементарный уют. И так как члены комиссии за словом в карман не лазили, обитатели запущенных палаток сразу же превращались из жалобщиков в подсудимых. Судьи знали дело, имели опыт, обладали характером, звонкими голосами. Перекричать их было невозможно. Подсудимым оставалось только оправдываться.
— Вам хорошо зубоскалить, мужья-то из знатненьких, им, поди, ключики от квартир вручают, — пытался оправдываться какой-нибудь парень.
— Ключики? Ах, ключики! — возмущалась комиссия. — О Поперечном Олесе слыхал? Так тот самый Олесь по осени сам с сыном-мальчишкой две землянки вырыл — для себя и для своего экипажа. Своими руками, никому не кланялся. Просите у коменданта заступ — тайга вон она. Рой землянку — и будет тебе ключик.
— Вот вы пишете тут: «...тумбочки сломаны, бритву, мыло положить некуда».
— Ну а что, и сломаны. Вон они. Их только на дрова... От сырости расползлись... Комендант тут — спросите, сколько раз ему говорено, чтоб обеспечил...
— ...Видите ли, это точно. Заявления поступали... — начал было комендант, но тощая немолодая уже женщина, жена машиниста с электровоза, гроза всех торговых работников, язвительные остроты которой украшали многие жалобные книги, заслонила собой коменданта.
— А вы сами что, молотка, гвоздей не видали? Или тут прынцы наследные живут! — кричала она. — Дома небось на шкафу фанерка отщепится, ты ее приклеишь, шкурочкой протрешь, маслицем помажешь. Так? А тут на глазах мебель, где твои шмутки валяются, разваливается, так тебе дела нет? Комендант, почини!
— Так оно ж казенное, на кой нам сдалось его чинить?
— Ах, казенное! Так пусть разваливается? Так? Лучше под кровать вещишки в узелке суну, чем за молоток возьмусь...
— Подумайте, люди, сами же себе жизнь поганите, — резонно говорила Ганна. — Выберите старшого, дежурства установите. У ребятишек вон в детском саду это заведено. Сходите, поучитесь... Ну, чего молчите, языки поглотали?
И тут же смущенные обитатели выбирали старосту, назначали дежурных, только бы поскорее отделаться от зубастой комиссии. При этом уже миролюбиво говорилось:
— Чего вы к нам привязались?.. Что мы, хуже всех? Вы вон туда, под сломанную лиственницу зайдите, сороковой номер... У них вам и дверь не открыть — столько мусора.
— Зайдем, зайдем, ко всем зайдем. И к вам еще вернемся, глядите!
— А чего глядеть? Что мы, себе враги? Две смены отработаем, только чтобы с такими, как вы, ведьмами не встречаться.
Комиссия удалялась, продолжая поход, а кто-нибудь задумчиво говорил:
— А ведь они, пожалуй, правы, эти бабцы.
— Верно, надоело... Убраться, что ли?.. Особенно досталось женской палатке, где обитала симпатия Бориса Поперечного. Тут уж члены комиссии дали волю языку, и стенограмму их беседы с девушками, обитавшими здесь, можно было бы публиковать разве лишь с большими купюрами.
— ...Ведь это ж ухитриться надо в палатке зимой клопов развести, — кричала жена машиниста. — И где вы только их вынянчиваете на таком холоду? За пазухой, что ли, или где поукромней?
— Так заявляли же мы санитарному надзору, приходили, покоптили, пофукали...
— Может быть, вы куда напишете, чтоб вам заодно и лохмы ваши промыли? — язвила Усиха. — Может, при учебном комбинате отдельные курсы для вас открыть, чтобы учили вас простыни стирать да шею мыть. Ледацюги вы, ледацюги!.. Чи вас таких кто замуж возьмет? Ганна Гавриловна, ты скажи своему деверю Борьке, чтоб он к ним сюда больше не ходил, а то как раз клопа затащит, лови его потом!
Комиссия неторопливо, вечер за вечером ходила по Зеленому городку, и, опережая ее, бежала слава о разудалых этих женщинах, у которых на всякое супротивное слово запасено три. По поселку передавали трагические сцены, разыгрывавшиеся в палатках, в очередях цитировались наиболее сочные остроты. Мурка Правобережная, не та живая, что вела свое загадочное существование в дощатой будочке, сколоченной из горбыля, а ее литературный двойник на сцене клуба, посвятила походу целую сатирическую программу, а газета «Огни тайги» поместила фельетон, озаглавленный «Рейд домовы?х».
Так с тех пор и утвердилось за необычайной комиссией Ганны: «домовые». Но вряд ли когда-нибудь, даже в самые отдаленные времена, этот запечный дух внушал такой страх и пользовался таким уважением, как группа энергичных, бывалых женщин, задавшихся целью навести порядок в нелегком палаточном существовании. Даже там, где они не успели побывать, жители, охваченные общим порывом, брались за веники, за молотки, за колуны, выбирали палаточных старост, вывешивали на стены списки дежурных. Действовал страх: уж лучше не попадаться на язык этим бабам. Но действовало уже и сознание: а какого черта жить хуже других, хуже, чем можно и нужно!
«Домовые» наделали шуму не только в Зеленом городке правобережья. Вскоре из тех же «Огней» стало известно, что Поперечная со своими женщинами совершила сокрушительные налеты на столовые, на буфеты в карьерах. За «домовыми» газета следила. Их называли теперь общественной санитарной инспекцией. Женщины поселка левобережья не захотели отставать. «Домовые» появлялись и на отдаленных объектах. Начальник стройки отдал специальный приказ всячески содействовать этому движению.
Ганна Поперечная с головой окунулась в дела. Являясь к мужу в гостевой день, она вместо рассказа о доме, о котором ему не терпелось поскорее и поподробнее узнать, вдруг начинала спрашивать:
— Вот, Олесь, ты толкуешь — коммунизм, коммунизм. Новые люди и все такое. А вот, будь ласков, скажи: почему это человеку свое, хоть и плохонькое, хоть и вовсе паршивенькое, дорого, а не свое, общее, какое оно ни будь, ему на него наплевать? Вот комбинезонишко, старенький, латанный-перелатанный, если свой — ты к жене: зашей, а то заштукуй, да в жевеле не кипяти, да хорошенько прогладь. А если на казенном дыра — горя мало, вари его хоть в серной кислоте. Что, не так? Не бывало у нас? Казенное по две смены в год горит, а свой вон он, живет... А ведь ты коммунист. Вот почему оно так? Объясни, будь ласков...
Олесь недоумевал: что стало с женой? Казалось, знает ее до последней маленькой родинки, и вдруг открывается — то ли новое, то ли раньше не замеченное. Какое-то беспокойство, неудовлетворенность. О доме только и сказала — все, мол, хорошо, все здоровы, ребята в школу бегают, отметки неплохие... И тут