— Пож-жалуйста! — широким голосом сказал парень, освобождая плечо от ремня. — С нашим удовольствием…
За предупредительностью пряталась обида, но ее не заметили.
Примолкнув, зал ожидал.
— Первобытная техника, — покачал головой Усачев и, демонстрируя пренебрежение, повертел гармошку в руках. — Давно на такой не пиликал…
Видя, что парень не догадывается уступить место, он привалился спиной к груде скамеек, молниеносно пробежал пальцами по ладам и без перехода заиграл краковяк. В разных тональностях, щеголяя вариациями, извлекая из гармошки все, что она могла дать.
Казалось, стены ходуном заходили. Но люди, словно парализованные изумлением, медлили. Первым притопнул и вскинул вверх руку с безвольной еще рукой партнерши разбитной парень, уверявший, что может танцевать фокстрот на три счета. За ним, словно подстегнутые его почином, бросались в бурный круговорот танца остальные.
Гармонь залихватски весело выговаривала короткие, похожие на взлеты и падения качелей музыкальные фразы. Гнулись половицы. Их жалобное поскрипывание слышала только Настя, отброшенная к стене стремительным вихрем танца. Забытая всеми.
Мелькая, проносились мимо нее пары. Улыбались нетанцующие парни, следя за подругами, отбивая ногами ритм. Девушки гордо несли высоко вскинутые головы, не успевая поправлять разлетающиеся прически. С их лиц не сбегали радостные, но словно забытые улыбки: танцевали сосредоточенно, как делают важное дело.
Всем этим они обязаны Борису Усачеву. И ей, которая удержала Бориса, уговорила остаться. Насте было радостно от сознания этого и вместе… немножко обидно. Оттого, что Борис так внезапно пожертвовал ее обществом — правда, не ради какой-нибудь девушки. Ради всех. Но слишком легко пожертвовал все- таки…
Наконец гармонь рявкнула, ставя точку. Инерция вынесла движения танцоров за грань последнего такта, в пустоту неожиданной тишины.
Грохнули дружные, искренние рукоплескания, заставив глаза гармониста в кубанке заметаться, убегая от колющей их славы счастливого соперника.
Послышались громкие, с придыханиями возгласы:
— Вот это да-ал!
— Дал так да-ал!
Последние девичьи пальто летели на скамейки. В нетопленном клубе становилось не в меру жарко.
Пристроив куда-то свой и усачевский бушлаты, к Насте подошел Скрыгин. Он не успел еще ничего сказать ей, хотя явно собирался, когда Усачев, уже занявший место гармониста, скромно отошедшего в сторону, заиграл медленный фокстрот.
Не ожидая приглашения, Настя подала руку Василию. Они поплыли в общем потоке, увлекаемые и задерживаемые им. Рыжий Скрыгин в подшитых валенках не возбуждал особого любопытства девушек, но на них посматривали. Настя знала: оттого, что она первая и единственная танцевала с Усачевым, привела его в клуб. Угадывала, что девчонкам не терпится подойти, расспросить: кто, почему, откуда?
И от простого сознания, что она знает, Насте было приятно и опять-таки немножко неловко, словно попала в сноп яркого света.
Фокстрот закончился.
Опять рукоплескали музыканту. Он раскланялся и, сказав: «Спасибо. Ничего гармошка», вернул инструмент владельцу.
По залу пронеслось что-то вроде ропота, вздоха разочарования.
Просительно зазвенели девичьи голоса:
— Ой, поиграйте еще! Что вам стоит? Падекатр! А?!
— Ну пожалуйста, полечку еще!
Борис смилостивился:
— Только последнюю! Нам, — движением головы он показал на Скрыгина и Настю, торовато приобщая обоих к причитающемуся ему вниманию, — домой пора собираться. Ждут нас… Где тут покурить можно? — он достал папиросу.
— Вам — здесь!
— Одному можно, правильно!
Заискрилась, заплескала широкими крыльями в тесной клетке гармошки полька «Бабочка». Когда не хватало клавиатуры, Борис морщился болезненно, но упрощал музыку искусно, незаметно для других.
Вот и полька умолкла. Протягивая папиросные коробки, Усачева окружили парни. Девушки вились вокруг Насти, но не подходили. Скрыгин отпугивал их — разве поговоришь при нем? Хоть бы ушел покурить, что ли, черт рыжий! Да и Настя хороша, не может сама подойти, а отзывать неудобно — сразу все догадаются зачем.
В дверях спутники пропустили Настю вперед, их широкие спины загородили девушку от завистливых взглядов подруг. А на улице, вокруг горевшего теперь фонаря над крыльцом, плавали серебряные снежинки. Взмывали неожиданно вверх, кружились, догоняли друг друга — словно танцевали под музыку, которая все еще продолжала звучать для Насти. Она звучала в поскрипывании снега под сапогами Бориса, в наступившей с их уходом тишине позади и танце снежинок…
13
Виктор Шугин вернулся раньше других, хотя и шел пёхом. У него в Сашкове не было ни друзей, ни знакомых. Негде задерживаться в ожидании, пока соберутся в дорогу попутчики. Входя, отряхнул снег с полушубка, похлопав ладонями по бокам. Небрежно швырнул на койку два увесистых свертка.
Сожители его уже успели побывать в Чарыни и собирались повторить рейс, когда пришел Виктор.
— Разобьешь, олень! — крикнул Воронкин, испуганный обращением с пакетами.
— Чего разобью?
Тот вытаращил мутные глаза:
— Бутылки…
Усмехнувшись, Шугин выставил на стол из карманов полушубка две поллитровки водки.
— И все?
— И все…
— Так… — качнувшись, Воронкин подошел к койке, тупо уставился на пакеты. Ткнул пальцем в обертку одного, едва не потеряв равновесия. — Прибарахлился, значит?
— Значит, прибарахлился.
— Молодчик! — В тоне не слышалось одобрения. — И гаврилку, — Воронкин сделал жест, будто оттягивает галстук, пропуская между двух пальцев, — тоже купил?
— И гаврилку купил, — недобро сузив глаза, но не повышая голоса, ответил Шугин.
— Чего ты прискребываешься, Костя? — крикнул из твоего угла Ганько. — По-твоему, босяк должен ходить всю дорогу в казне, которую начальник дает? Сам же свистел — костюм куплю, выйти не в чем. Ты на фрайеров посмотри. Хуже мы, что ли?
— А я твоих фрайеров…
— Ты! Внатуре заткни пасть! — не выдержал и Николай Стуколкин. — Голову надо иметь. В таких тряпках, как у нас, только у костра в лесу загорать. В городе с ходу документы спросят! Молодчик! — неожиданно закончил он, поворачиваясь к Шугину, но теперь это слово прозвучало иначе.
Воронкин, недостаточно пьяный, чтобы не понять своего одиночества, безвольно махнул рукой, точно бросал окурок.
— Что вам от меня надо, суки? Тряпки мне его, что ли, мешают? Да пусть он с ними, Витёк