начавшееся в Тифлисе армяно-татарское столкновение.) Ружья раздали в Нахаловке и Дидубе, железнодорожным рабочим. Цхакая говорил: Воронцов создает себе алиби. Цхакая вернулся из Лондона в мае и рассказывал о Третьем съезде. Съезд постановил поднять в России восстание. Рамишвили прибежал в комитет, требовал вернуть ружья, говорил, что дал Воронцову честное слово, Воронцов написал обо всем царю, царь пришел в ярость — Воронцов в дурацком положении, ружья надо вернуть. Цхакая сказал:

— Жена наместника права, Исидор, у тебя очень чистые глаза.

(Рамишвили бывал у Воронцова, пил чай. Жена Воронцова говорила, что люди с такими глазами, как у Рамишвили, не обманывают.)

Газеты сообщили, что Воронцову высочайше предоставлены новые полномочия. «Патриотическое общество» священника Городцова из второй Миссионерской церкви устроило манифестацию — шли по Головинскому с флагами, портретами царя, кричали «ура», перебили стекла в домах Зубалова, в редакции «Тифлисского листка», в Артистическом обществе, громили вместе с казаками дом Манташева, пели гимн под балконом наместника — на балконе стояли наместник, его жена, дочь и невестка. Ночью в Михайловскую больницу привозили трупы. Наутро фамилии убитых были в прокламациях. К Тифлису подходили регулярные части с Терека, Каспия и от турецкой границы. Мяса не было, хлеб доставали с трудом, расстреляли городскую думу…

Был душный тифлисский август. Казаки окружили здание городской управы, полицейские вошли в зал заседаний, приказали разойтись и, не дожидаясь выполнения приказа, стали стрелять. На выстрелы сбежалась толпа. Казаки убили шестьдесят человек. О расстреле он узнал к вечеру. Ему поручили перевезти из Сололаки в Нахаловку готовые бомбы. Он надел одежду кинто, взял извозчика и всю дорогу пьяно орал, задевая прохожих… Ночью бегал по типографиям. Прокламации на трех языках призывали к восстанию. На улицах не горели фонари. Бросали бомбы в казачьи казармы, обезоруживали жандармов, задерживали офицеров.

В декабре пришли войска. Со стороны вокзала подошли и стали конные батареи — вдоль железнодорожного полотна, за которым начиналась Нахаловка. Несколько дней улицы наполнял топот копыт — шли нарядные казачьи сотни, казалось, готовились к параду. Потом улицы вымерли.

Он несколько раз отправлялся искать казаков. Доходил до вокзала. Вокруг вокзала стояли пушки. Около пушек ходили полицейские. Казаков не было. В штабе восстания решили ждать казаков с трех сторон — от вокзала, Дидубе и Авчал. С четвертой стороны была Махатгора. Он доказывал: если они не совсем дураки, придут с горы — тогда мы будем внизу. Они дураки, отвечал Георгий Элиава, они не найдут, как обойти с горы. Элиаву поддержали.

Пушки начали стрелять перед самым рассветом. Солдаты шли в полном походном снаряжении, не таясь, по улицам с трех сторон — от вокзала, Дидубе и Авчал.

— Казаки пойдут с Махаты! — крикнул Георгий Элиава. — Камо был прав, занимайте гору!

Людей не хватало. Он взял Элиаву и еще несколько человек и полез на гору. Они дошли до середины склона, когда на гребне показались лошади. Казаки засвистели и, не переставая свистеть и кричать, понеслись вниз, выхватывая на ходу сабли. Небо засверкало. Он бросился на землю, прижался к земле всем телом и закрыл глаза. Раздался пронзительный отчаянный крик. Кого-то уже ударили, подумал он с удивлением, словно до этого не верил, что казаки будут все-таки рубить; и то ли от этой мысли, то ли от самого крика — от мгновенного сознания, что кому-то хуже, чем ему, страх исчез, и он вспомнил, что у него есть наган и две бомбы. Сначала бомбы, решил он, пока не подошли близко. Он приподнялся, достал из кармана бомбу, но бросить не успел — у самой его головы, чуть выше, землю взрыли огромные мохнатые копыта и вдруг оторвались от земли, и он увидел, как копыта взлетели над ним в серое небо, и тут же, ослепляя, что-то метнулось в него и прижало к земле, и торжествующий долгий уносящийся крик… Он понял, что это ударил его саблей перелетевший через него казак. И с этого момента он все видел ясно и спокойно, как будто с ним уже ничего не могло случиться: гудящий, сверкающий склон, лошади скользят, приседают на задние ноги, ржут, казаки рубят, низко наклоняясь с седел, чтоб достать лежащих, ругаются, а тех, кого рубят, не видно, и вдруг — во весь рост — красный, разбухший от крови Георгий Элиава, медленно, с трудом поднимает ружье и целится в небо, а сбоку, придержав лошадь, упруго изогнувшись, аккуратно, как на ученье, ударяет его саблей казак, и лицо Элиавы разваливается, как спелый гранат, а Элиава все стоит…

Он бросил бомбу вверх, на гребень горы, откуда появлялись лошади, не веря, что бомба долетит, и только надеясь на дым и переполох, который поможет уйти тем, кто жив. В тот же момент его снова ударили саблей, и опять по плечу, но уже в другое место, он это увидел, теперь ближе к шее, еще немного — и отрубили бы голову, подумал он спокойно, и успел еще увидеть, как наверху, на гребне, жалко шарахнулись от его бомбы казаки, а бомба, казалось, летела обратно к нему, и потом, видно, был взрыв, и он потерял сознание. Когда очнулся, дым уже рассеялся, казаки сверху шли пешими наискосок по склону, прикрываясь лошадьми и беспорядочно стреляя через их спины из коротких ружей. Одна лошадь лежала на боку и била копытами; вероятно, ей казалось, что она несется по небу.

Он не шевельнулся, только открыл глаза, увидел, что казаки сверху идут не в его сторону, и стал ждать выстрелов, чтобы понять, есть ли живые. Внизу, в городе, гремели пушки и отчетливо звенели вылетавшие на улицу оконные стекла. Он захватил ртом снег, почувствовал сразу во всем теле холодную свежесть, вспомнил про вторую бомбу и, потеряв чувство опасности, выхватил бомбу и бросил ее вдоль склона… Все еще не зная, что делать дальше, и поняв только, что сейчас за дымом его не видно, он стал быстро ползти вниз по склону и во мгле наткнулся на холмик, покрытый снегом. Холмик дрогнул, и он понял, что это куст, и заполз в гущу голых колющих веток, раздирая об них лицо и ладони. Под кустом оказалась яма, земля была сухая и теплая. Он поджал ноги, обхватил их руками и уперся коленями в подбородок. Дым рассеивался. Казаки залегли по склону и стреляли, а лошади их стояли, опустив головы, и уже осторожно вынюхивали землю. Потом в ту сторону, где он до этого лежал, бросили гранату. И его снова оглушило.

Очнувшись, он понял, что оглушил его только грохот. По склону разгуливали лошади, бесшумно ступали по грязному слежавшемуся снегу. Несколько казаков бродили по склону и, казалось, что-то искали, то и дело взмахивая саблями. Он не сразу сообразил, что это добивают раненых. Потом подумал, что раненых, вероятно, нет. Казаки рубят трупы. На всякий случай.

Небо светлело. За облаками взошло солнце. Казаки отходили все дальше по склону, и их уменьшавшиеся фигурки четко обозначались на светлеющем небе. Ему стало уютно в своей яме под кустом, и он решил, что подождет еще немного, а потом вместе с утренними мацонщиками спустится в город. Он представил: идет ишак, на нем хурджин с кувшинами, он, с палкой в руке, в круглой черной шапочке, идет рядом, кричит: «Мацони!», и казаки покупают у него мацони и едят тут же, прямо из кувшинов, и усы у них — белые от мацони; казаки смеются, глядя друг на друга, и он тоже смеется вместе с ними, и еще советует не вытирать усы, а облизывать, чтоб не пропадало мацони, и учит, как это делать, и нарочно делает это смешно, гримасничая и дурачась, и от этого они покатываются со смеху. Казаки ему стали нравиться. Потом он представил, как проходящий мимо по склону казак, не останавливаясь, стреляет в него, или снова — саблей, тычет в рот, в глаза или шутки ради отсекает саблей нос. Без носа его узнает каждый полицейский, и даже не полицейский — дворник, жена дворника… Молодец, куст, подумал он, если б не ты, мне бы отрезали нос, ты, добрый, умный куст, вдруг появился и сам же меня позвал. Он потрогал пальцами голые ветки — осторожно, чтоб не потревожить покрывающего их снаружи снега, и подумал, что, вероятно, это сирень, и вспомнил о сирени на могиле матери. Через год после смерти матери, весной, он приехал в Гори и весь день просидел у могилы. И уже тогда заметил тонкие нежные ветки у изголовья. На следующий год на ветках появились цветы.

Он приезжал на могилу матери каждый год весной, только когда сидел в батумской тюрьме, приехал в сентябре, сразу после побега. Тогда, после тюрьмы, он впервые заговорил с матерью и, сам того не замечая, говорил, обращаясь к сирени, вероятно, потому, что на могиле она была единственно живой. Это мать послала куст и эту ямку под кустом, чтоб я мог поместиться под ним, подумал он, она точно рассчитана на мой рост, если вот так вжаться коленями в подбородок, это совершенно ясно — и куст и эта яма точно рассчитаны на меня. Мать сейчас следит за мной, подумал он, откуда-нибудь сверху, из-за этих облаков, облака прозрачные, они издали белые, а вблизи прозрачные, и через них все видно, а если и не видно, все равно можно найти просвет или где облака потоньше… Казаки уже ушли, надо попробовать спуститься в город, подумал он и вдруг увидел, что все еще лежит, обхватив руками ноги и прижав их к подбородку,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату