глаза да уши. И так про них с князем невесть что болтают. Что она у князя в метрессах при живой его жене, что они-де всякий стыд потеряли и у князя в хоромах соитием открыто занимаются. Была бы это неправда — легко снесть. А то ведь чистая правда. А правда, известно, глаза колет.
Приехали. Как водится, начали с трапезы — проголодался князь Василий. Повара у него были первостатейные, а блюда самые затейные, какие приняты у иноземцев, чуравшихся русской кухни. Она и названий-то их не могла упомнить. Какие-то соте да пате.
— Что за дело у тебя такое, Софьюшка? — спросил князь, отвалившись и отослав услужающих.
— А вот что. Без твоего совета да разумения его никак не решишь.
Засмеялся князь. Подергал себя за усы да и говорит:
— А ведь дело это проще простого решить.
— Ну уж ты скажешь, — обиделась царевна. — Такой узелок распутать не всякой сумеет.
— Да я его вмиг распутаю, — отвечает князь с тем же смешком.
— Старайся. А я погляжу да поучусь.
— Учись, голубушка, ученье — разуменье.
— Опасаешься ты, что семя у Ивана неплодное и справедливо опасаешься. Сильно хворый он, твой братец. Да и вся мужская поросль блаженного царя Алексея Михайловича тож гнила отчего-то была. Все до времени скончались, в молодых-то летах. И старший брат твой Федор недолго процарствовать изволил. Призвал Царь Небесный к себе до срока земного царя. А вот женская ветвь Милославских — она крепка. Отчего так — нам не уразуметь. Стало быть, надобно у кого-то здоровое семя взять, чтоб наверняка взошло. Прасковья — девка ядреная, коли будет здоровое семя, непременно понесет. Что ты на меня воззрилась? Галант ей надобен — крепкий мужик, вот что.
Софья растерялась. В самом деле, выход-то был прост. Она постучала себя по лбу.
— Ах ты, мой разумник! И как это я не додумалась! Но, послушай, ихнее супружество только зачалось, она вовсе проста да неопытна. Скажи я ей это, она сквозь землю провалится.
— А ты погоди-ка, погоди. Поглядим, что у них по праведному-то житью выйдет. Может, семя Иваново росток даст. Выждем с годок, может, и поболее. А там молодка наша во вкус войдет, истинною женой станет. Глядишь, и сама меж придворных молодцов кого-нибудь выберет. По любви ведь добрые дети рождаются.
— Да ведь она больно робка. Федор Салтыков ее в страхе Божьем держал.
— Самозваный он, Федор, — ухмыльнулся князь. — Крестили его Александром, а имя Федора он взял себе самозвано. Воеводою он был в Енисейске, а как дочь-то его стала царицею, пожаловали его в бояре да переместили из Сибири в Киев воеводою да правителем. Он же на Москве жить желает. Близ дочери. Неужто ты сего не знаешь?
— Как-то мимо ушей проскочило. Мужик-то он видный, откормленный.
— На воеводстве как не откормленным-то быть. Все ему несли. От сытости он как жеребец носился. Дважды женат был. От первой был у него сын и две дочери, а вторая вот неплодная.
— И все-то ты знаешь, князинька.
— По должности обязан все знать, — самодовольно отвечал князь. — Коли я Царственные большие печати Оберегатель, стало быть, правая рука царская. А вообще-то род Салтыковых верховой, из тех шестнадцати, кои, минуя чины, сразу в бояре производятся. Вот и стало средь них шестеро бояр.
— Выбирала! Чтоб кровь была благородная. Я на Прасковью давно глаз положила. Великую надежду на нее возлагаю.
— Прасковья-то что, Прасковья выносить может. А вот что вынашивать, коли не всходно. Я тебе скажу без утайки: ты почаще с нею сходись, дабы доверием к тебе прониклась. И чрез какое-то время сама поймешь, заговорить с нею про галанта.
— Да она и сама, когда в царицах-то обсидится, таковую мысль возымеет.
— Сама-то сама, но надежней будет, коли ты ей направление дашь.
— Попробую, — сказала Софья. — Мыльню-то велел приготовить?
— Эх, Софьюшка, плох я нынче. Что-то за сердце хватает.
— Отчего же доктора не позовешь? — встревожилась Софья.
— Был он у меня в Приказе. Велел декохт пить. Аптекарь приготовит.
— Эх, сгубили стрельцы занапрасно доктора Гадена. Такой был искусник в своем деле. Уж как я напросила — озверели вовсе, оглохли спьяну. Порубили беднягу на куски. Мол, он с боярином Матвеевым царя Федора отравою извел.
— Чушь, само собою. Но в те дни они вовсе стаей волков обернулись. Да и ныне вон твой любезной князь Хованский запел волгою песню.
— Сказывай, какую.
— Всему свое время, — уклончиво произнес Голицын.
— Ну тогда я отъеду, — обиженно процедила Софья. Ей уж донесли про вольные речи Тараруя, но она отказывалась верить. А извет был вроде как верный, от ближних к Тарарую людей. Будто после тех стрелецких бесчинств почуял он свою силу и стал-де говорить дерзостные речи.
«Ревнует Васенька», — думала она. И тут же ей пришло на ум, что не так ее князинька прост, чтобы ревновать к старику.
Она приехала к себе, твердо решив допытаться без помощи князя Василия, что же такое говорил меж своими и что замыслил Тараруй.
«На то он и Тараруй, чтобы нести околесицу, — размышляла она. — У него голова пустая да вздорная. Правда, стрельцы его любят, называют своим батюшкой, да ведь они переменчивы, как ветер, — сегодня одного возлюбили, завтра — другого. Они вот в боярине Артамоне Матвееве души не чаяли, он-де их радетель, сам был стрелецким головою и все их нужды ведает. А вот задуло по-другому, и подняли они его на пики да изрубили. Какой ум был боярин Матвеев, жаль, что в нарышкинском стане пребывал. Она давно поняла: не копьем побивают, а умом, и всякий ум — от Бога. А Тараруй — без ума, пустомеля, зато и прозвище свое заслужил».
А еще он был потворник расколу и ярых расколоучителей брал под свою защиту. Ей передали его слова перед выборными стрельцами-раскольниками: «Я и сам вельми желаю, чтобы по-старому было в святых церквах единогласно и немятежно, хотя и грешен, но несумненно держу старое благочестие, чту по старым книгам и воображаю на лице своем крестное знамение двумя перстами». — И сказав это, осенил себя двуперстием…
Послала она окольничего по стрельца Арефу. Он был у нее доверенным соглядатаем меж ближних к Хованскому людей, тайно к ней являлся с доносами. Верить ему было можно — Софья и к нему приставила доглядчика.
Стояли тихие благостные дни. Все уж отцвело и на деревах завязались плоды и семена. Небо было все в бело-розовых барашках, то смыкавшихся, то размыкавшихся, открывая чистую синь. Как всегда гомонили скворцы — на разные голоса, случалось даже по-кукушечьи, или то послышалось. Софья стояла в монастырском саду и словно впервые почувствовала эту благость. Она впитывала ее в себя, и душа, похоже, очищалась от скверны. Ждала Арефу и думала: неужто со всех сторон подкрадываются к ней вероломство и предательство. Она так верила Хованскому, так надеялась на то, что с его помощью укротит стрельцов и всю эту мятежную братию.
Вскоре явился Арефа, весь благообразный, борода чуть ли не по пояс, глаза прячутся под нависшими бровями, так что не рассмотреть. Голосом тихим, монашеским поведал он ей о том, что творилось в стане Хованского. Передал он и речь его к стрельцам: «Дети мои, знайте, что бояре грозят и мне за то, что хочу вам добра. Так что вы вольны промышлять, как желается. А за меня стойте, потому что ежели Господь промыслит так, как я задумал, то вам будет вольная воля». А промыслил он таково и говорил меж верных своих: я-де царственного рода, от самого Гедимина, а потому имею большее право на престол, нежели все нынешние. С вашей помощью я и взойду, сына князя Андрея женю на царевне Катерине либо на самой Софье, а всю нынешнюю династию, всех Милославских да Нарышкиных постригу по монастырям.
Эвон как! Разошелся Тараруй. Вскипела Софья, сгоряча хотела было преданный ей полк немедля послать за Хованскими и их клевретами, и, повязав их, доставить на правеж. Так всегда бывало: кровь в голову ударит, и она вспыхнет и действует без рассуждений. Только она хотела распорядиться, как случился тут кузен Иван Милославский, великий хитрованец, исподволь направлявший действия и властей, и самой