Послать же гонца в лепрозорий, чтобы предупредить Исполатова, он не осмелился, надеясь, что траппер, как и обещал, сам появится в Петропавловске, и тогда Андрей Петрович постарается выручить его. Увы, предупредить траппера не удалось!
Губницкий не сразу вызволил Ямагато из карцера, сначала он как следует продумал свое поведение. Полмиллиона японских иен, собранных самураями в его пользу, – этот великолепный чистоган надо было как-то оправдать...
Лишь к ночи он велел привести к нему Ямагато, и, когда самурай вошел, часто кланяясь, как заводной петрушка, Губницкий (тоже с поклоном) торжественно вручил ему саблю.
– Приношу глубокие извинения, – сказал он по-английски, – за то печальное недоразумение, какое произошло по вине начальника Камчатки... Уверен, с вами ничего бы такого не случилось, если бы начальник Камчатки был психически нормален.
Этой фразой Губницкий как бы оправдал поражение Ямагато, а сам бой на речке Ищуйдоцке он тщательно завуалировал незначительным словом – недоразумение.
– Где мое знамя? – сразу потребовал самурай.
Знамя долго искали и нашли за печкой.
Ямагато с обритой головой был карикатурен: в одной руке на отлет держал обнаженную саблю, в другой знамя, нуждавшееся в стирке с мылом, а грудь он выпятил, как на параде.
– Если начальник Камчатки ненормален, – отвечал самурай по-японски, – то и бандитов, вооруженных им, тоже следует признать явлением ненормальной фантазии.
Губницкий быстренько с этим согласился:
– Ополчения отныне не будет... Я сразу же оповещу окрестности Петропавловска, чтобы с шапок поснимали ополченские кресты, а дружины сдали оружие. Но сообщать об этом в Петербург я не стану, зато извещу Владивосток, что душевная болезнь Соломина подтвердилась, и пусть они телеграфируют дальше... Смею надеяться, что это известие вскоре же дойдет и до Токио!
Потом Губницкий вспомнил, что в госпитале Сан-Франциско барон Бригген просил его уничтожить протокол, им подписанный. Порывшись в шкафах, Губницкий отыскал этот протокол. Но он был скреплен булавкою с другой бумагой, и совсем нетрудно догадаться, что этим двум документам Соломин придавал особо важное значение.
Сразу уничтожив болтовню барона, Губницкий внимательно вчитался во вторую бумагу. Несколько страниц были заполнены личными показаниями траппера Исполатова об убийстве им сожительницы Марьяны и явинского почтальона.
– Людские дела... господи! – вздохнул Губницкий.
Подумав как следует, он спрятал показания траппера в ящик стола и, зевнув, повторил:
– Каждому аз воздам...
Ключ в его руке щелкнул, как взводимый курок.
Людские дела, господи!
Замолчать подвиг камчатского ополчения Губницкий при всем желании не осмелился, он подтвердил донесение Соломина о битве на речке Ищуйдоцке, в котором пленили японского командира и захватили знамя противника. Сохраняя казенную последовательность, Губницкий оказался вынужден утвердить составленный Соломиным список ополченцев, достойных награждения за боевые отличия.
Все это он проделал одной рукой. Но другой рукой Губницкий притягивал к ответственности тех же самых геройских ополченцев. Буквально из пальца прохиндей высосал юридическую формулировку для привлечения к суду руководителей боевых дружин. Казуистика строилась таким образом: «за участие в разбоях в отношении к мирным японцам, приходившим к нам ловить рыбу...»
Жестокая правда тех дней такова: предателю удалось разоружить ополченцев, квартировавших в Петропавловске и ближайших от города поселениях. Отвечать за это преступление следовало бы и Плеве, который дал Губницкому самые широкие полномочия. Но руки Губницкого (а тем более руки министра внутренних дел) оказались слишком коротки, чтобы дотянуться до берегов Охотского моря, где боевые дружины продолжали священную войну с оккупантами...
От самого устья Тигиля до мыса Лопатка все лето подряд Камчатку трясло от частой пальбы – патронов не жалели. Ополченцы прибрежных деревень и стойбищ отражали каждую попытку японцев закрепиться на побережье. В Большерецке произошло уже настоящее сражение – там дружинники перебили всех налетчиков, факелом сгорела большая японская шхуна.
Выискивая слабейшие места в обороне, японцы решили высадиться на самом севере Камчатки, в безлюдном и суровом Карагинском краю, где жили безграмотные коряки и камчадалы – прямые потомки первых русских землепроходцев, осевших здесь со времен Дежнева и Атласова. Камчатские патриоты наголову разгромили японский десант, и лишь пять захватчиков с трудом добрались до шхуны вплавь, остальных добили меткие выстрелы.
В Токио никак не ожидали, что пустынная Камчатка ответит пулями из-за каждого камушка, ответит плотными залпами из гущи диких шеломайников. Японская военщина замыслила операцию по захвату Командорских островов – совсем уж беззащитных, благо там проживали лишь 300 алеутских семей (а здешние богатства котиковых лежбищ и последние каланы давно привлекали самураев). Рано утречком, когда жители еще спали, японцы высадились на архипелаге. Японский офицер, потрясая саблей, поведал алеутам, что отныне Командоры – земля священного микадо, в честь чего над островами был поднят японский флаг. Алеуты – люди спокойные: они дождались ветра с дождиком, а потом нанесли захватчикам удар такой убийственной силы, что самураи вверх тормашками закувыркались с островов в море...[9]
Ямагато было ясно, что без поддержки крейсеров на Камчатке нечего делать, нужна мощь главных корабельных калибров! Но действия японских крейсеров были скованы единоборством с кораблями Сибирской флотилии, а в Охотском море еще околачивался английский крейсер «Эльджерейн»...
Тридцатого июля Губницкий велел Соломину собираться.
– Я в Америку не поеду, – твердо заявил Соломин. – Лучше я буду сидеть в камчатском карцере.
– Америка в таких, как вы, и не нуждается. Ступайте на «Минеоллу», там для вас отведена самая лучшая каюта...
На этой поганой «бандуре», которая никак не свидетельствовала о бурном развитии американской техники, Андрею Петровичу отвели каюту без иллюминатора и вентиляции, похожую, скорее, на мрачную грязную нору. От соседства кочегарок переборка раскалялась так, что на ее поверхности, кажется, можно было отпарить брюки. Легионы тараканов сыпались сверху шуршащим дождем, от клопов не было никакого спасения...
Хотелось бросить последний взгляд на Камчатку, и Соломин толкнул дверь на палубу. Увы, дверь предусмотрительно закрыли снаружи, очевидно по приказу Губницкого, боявшегося, как бы этот «сумасшедший» чего-либо не натворил. От работы склеротичных машин единственный стул в каюте, припрыгивая, начал двигаться с борта на борт, словно в спиритическом сеансе. Наконец кто-то вставил ключ в дверь и провернул его в скважине, выпуская Соломина в коридор.
Перед ним стоял каютный юнга – тщедушный американец с красными, как у альбиноса, глазами. Соломин пожалел его.
– Ну и вид у тебя, дружище! – сказал он юнге. – Будто ты целую неделю не мог выбраться из кабака.
– Кабак, сэр, все-таки лучше «Минеоллы», сэр.
Два раза «сэр» – это признак уважения.
– Куда же вы плывете с клопами и тараканами?
– Топиться, – ответил юнга с красными глазами.
– Сэр! – напомнил ему Соломин.
– Простите, сэр...
Петропавловск (такой ненавистный и такой любимый) уже пропал за кормою, будто его никогда и не было, а лишь приснился в кошмарном и сладком сне. Слева по борту Соломину подмигнул почти приятельски желтый глаз маяка. Щелкнула дверь под «комодом» капитанского мостика – из пассажирского салона вышел