французские и русские газеты спектакли «Борис Годунов» в Париже. «Нашему национальному самолюбию дано полное удовлетворение», – писал корреспондент «Русского слова».
«Каким образом вы, русские, имея такую великую литературу, не имеете ни своей живописи, ни музыки?» Такой вопрос приходилось слышать неизбежно еще года три тому назад от французских критиков. Теперь он невозможен. Грандиозные, С.П. Дягилевым в Париже устроенные, демонстрации русского искусства – художественная выставка, русские концерты и, наконец, постановка «Бориса Годунова» на сцене Большой оперы, утвердили в Париже значение русской музыки и русской живописи. Постановка «Бориса» – триумф», – писал Максимилиан Волошин в газете «Русь» в июле 1908 года.
Александр Бенуа в своих репортажах, отмечая триумф исполнителей, подчеркивал, что настоящими «героями дня были Пушкин и Мусоргский, героем дня – все русское искусство, вся Россия», экзамен на аттестат зрелости перед лицом всего мира не только выдержан, но Россия готова занять и «учительскую кафедру», потому что вчерашние учителя уже идут к нам в учение, прислушиваются к голосу музыкальных гигантов России.
Позднее, в своих воспоминаниях, А.Н. Бенуа писал: «Максимум же успеха выпал, разумеется, на долю Шаляпина. И до чего же он был предельно великолепен, до чего исполнен трагической стихии! Какую жуть вызывало его появление, облаченного в порфиру, среди заседания боярской думы в полном трансе безумного ужаса. И сколько благородства и истинной царственности он проявил в сцене с сыном в «Тереме»! И как чудесно скорбно Федор Иванович произносил предсмертные слова «Я царь еще…». Однако и другие артисты были почти на той же высоте (совсем на той же высоте не было тогда, да и после, – никого, а сам Шаляпин переживал как раз тогда кульминационный момент расцвета своего таланта): прекрасно звучал бархатистый, глубокий, грудной голос Ермоленки (Марина), чудесно пел Смирнов (Дмитрий), особенное впечатление производил столь подходящий для роли коварного царедворца Шуйского чуть гнусавый тембр Алчевского. Выше всех похвал оказались и хор и оркестр под управлением Блуменфельда.
Необычайный успех был отпразднован сразу после окончания первого спектакля… Ужин происходил в соседней с оперой Cafe de la Paix, за ним было выпито изрядное количество шампанского. Ярким воспоминанием живет еще во мне то, что за этим последовало: как мы – я и Сергей – под ручку, уже на рассвете, возвращались в свои отели, как не могли расстаться и как, под пьяную руку дойдя до Вандомской площади, мы не без вызова взглянули на столб со стоящим на его макушке «другим триумфатором». Да и потом мы еще долго не могли успокоиться и даже, оказавшись каждый в своей комнате, продолжали переговариваться через дворы соседних домов…»
Об этой же ночной прогулке вспоминал и Сергей Дягилев: «На следующий день, после представления, мы безостановочно ходили с ним по бульварам…» (помните, читатель…). Вот почему можно предположить, что бродили триумфаторы после представления целой компанией, центром которой были Шаляпин, Бенуа и Дягилев.
Париж был покорён, знаменитые композиторы, влиятельные музыкальные критики, дипломаты, завсегдатаи всех премьерных спектаклей, писатели, художники, любители оперы – все-все восторженно говорили об истинном триумфе России, русской музыки, Федора Шаляпина…
Триумфально проходили спектакли… Приглашения Шаляпину следовали одно за другим, на светские приемы, на музыкальные вечера… Невозможно было повсюду успеть, приходилось выбирать, советоваться с Дягилевым, опекавшим его все это время, ограждая от ненужных вечеров и экзальтированных французских дам.
Приехала Мария Валентиновна, все более и более властно входившая в жизнь Федора Ивановича. Сняла номер в той же гостинице и жила как богатая меценатка, покровительница молодых талантов. Федор Иванович пригласил ее в Буэнос-Айрес, куда он вскоре должен был отплыть на гастроли. Но не суждено – тяжело захворала…
Однажды в свободную минуту, после визита к Марии Валентиновне, Шаляпин случайно столкнулся на бульваре с Владимиром Теляковским.
– А вы знаете, Владимир Аркадьевич, я к вам несколько раз заходил, но ни разу не застал вас, – обрадовался встрече Шаляпин. – Хотелось мне еще до выступлений кое о чем с вами посоветоваться. Вы читали мою записку?
– Ну конечно, очень жалел, что вы, Федор Иванович, не застали меня, а потом вас закрутил вихрь, который бывает только в Париже. Уж не до меня… Не сердитесь, не сердитесь, это я шутя…
Не сговариваясь, зашли в ближайшее кафе и заказали вина.
– Вы получили мое письмо, Владимир Аркадьевич?
– А я только что хотел вас пожурить, что вы не ответили на мое письмо. Ну где ж там, уехал в Америку, не до меня, грешного, – иронизировал Теляковский. – Вкусили хваленой американской свободы?
– Давно, очень давно в Америке я получил ваше милое, полное остроумия письмо, радовался я ему бесконечно, радовался главным образом потому, что вы об Америке писали так, как будто бы сами только что были там, рядом со мной, и все видели моими глазами. Полностью согласен с вами, просто жаждал вам высказать свое мнение. Согласен с вами, действительно, Америка скверная страна, и все, что у нас говорят вообще об Америке, – сущий вздор. Часто говорят об американской свободе. Горький столкнулся с этой свободой…
«Ах вот откуда ветер дует», – промелькнуло в сознании Теляковского.
– …и сам не раз столкнулся с этой хваленой свободой. Не дай Бог, если Россия когда-нибудь доживет именно до такой свободы, – там дышать свободно и то можно только с трудом. Вся жизнь в работе – в каторжной работе, и кажется, что в этой стране люди живут только для работы. Там забыты и солнце, и звезды, и небо, и Бог. Любовь существует – но только к золоту. Так скверно я еще нигде не чувствовал себя. Искусства там нет нигде и никакого… Представляете, в двухмиллионной Филадельфии нет своего театра. Иногда приезжает Нью-йоркская опера с какой-нибудь «Богемой» или «Тоской» на уровне архипровинциального исполнения, а местные богачи смотрят на эту профанацию искусства и радуются: как же, побывали в опере… В Америке не видно птиц, нет веселых собак, нет и веселых людей. Да и дома под стать всему этому – неприветливые, угрюмые, так и кажется, что обитают в них люди жестокие, бессердечные.
– Что-то вы сгущаете краски, сразу видно, что вы были только что у Горького, наслушались его разоблачительных речей. Я тоже критикую Америку за бездуховность, за делячество, но вы уж слишком, Федор Иванович, кто-то вам наступил на любимые мозоли, – подзадорил Шаляпина Теляковский, довольный в душе, что так «разговорил» своего любимца.
– Нет, Владимир Аркадьевич, не сгущаю я краски: все там куда-то бегут, словно разбегаются в ожидании катастрофы, и все это с невероятной быстротой, повсюду грохот, звон, автомобильные гудки. Люди бегут, скачут, едут, рвут из рук разносчика газеты, швыряют ему мелочь, тут же на ходу просматривают и отшвыривают прочь… В этой кипящей каше человеческой я почувствовал себя угрожающе одиноким, ничтожным и ненужным. Да и все было мне чужим и чуждым. Даже воробья, самой храброй птицы в мире, я не увидел на улицах Нью-Йорка, а я целых шесть дней, в ожидании репетиций, бродил по городу, заглядывал всюду, куда пускали. Был в музеях, где очень много прекрасных вещей, но все они были европейского происхождения.
– А как вам театр? Как вас встретили?
– Сразу почувствовал: что-то не то. Вскоре я понял, что меня разрекламировали как обладателя феноменального, стенобитного баса, который способен тремя нотами опрокидывать колокольни. А у меня оказался баритональный бас и очень мягкого тембра… Видите, как они были разочарованы, некоторые ждали, что я выйду на сцену, гаркну и вышибу из кресел первые шесть рядов публики. Но вы знаете, что это не могло быть, а потому в прессе было легкое разочарование: «Шаляпин – артист не для Америки», хотя и сказано это было снисходительно. А уж сколько сил я потратил на то, чтобы как-то поднять уровень постановки «Мефистофеля»… Полное равнодушие бритогубых, очень деловитых и насквозь равнодушных к театру людей мне так и не удалось преодолеть. Опера ставилась по обычному шаблону, все было непродуманно, карикатурно и страшно мешало мне. Я доказывал, сердился, но никто не понимал меня или не хотел понять. «Здесь тонкостей не требуют, было бы громко», – сказал мне один из артистов. Лишь мой импресарио поддержал меня, приказал всем участникам слушаться меня, но его разбил паралич, его привозили в коляске, он уже не мог повлиять на исход постановки. Я лишь издергался, разозлился,