Может, я и не прав, но мне рассказывали…
– Нет, Федор Иванович, вы не правы… Может быть, в острых ситуациях он и бывает не всегда корректен, но, в сущности, это милейший человек, а в устройстве теперешних выступлений нашей оперы он просто незаменим. По счастью, ему сразу удалось заручиться поддержкой великого князя Владимира Александровича, президента Академии художеств, а это и помогло раздобыть и нужные громадные средства, а то ничего бы не получилось, ведь ему удалось проникнуть в хранилища императорских театров, ключи от которых в руках наших злейших врагов – Теляковского и Крупенского… А уж сколько мотался наш Сережа по Парижу, угощал завтраками представителей прессы, расшаркивался перед влиятельными светскими дамами, хлопотал перед всякими властями, чинившими нам те или иные препоны, доставал деньги… О, Федор Иванович, сколько сюрпризов ожидало нас, но успеем ли к завтрашнему дню, всю ночь будут работать в мастерских, на сцене… Стеллецкий дописывает выносные иконы и хоругви… Да что говорить, много осталось работы на ночь…
Постучали, на приглашение Бенуа вошел Феликс Блуменфельд.
– Беспокоит меня завтрашний день, чувствую, и вы об этом же говорите, – с ходу сказал Феликс Михайлович. – Но заверяю тебя, Федор, музыкальная часть отрепетирована.
– Надеюсь, темпы будут нормальные, на генеральной ты, Феликс, заторопился и чуть не испортил всю сцену с галлюцинациями, ты следи за мной, за моей игрой повнимательнее, ты ж самый лучший мой толкователь. – Шаляпин любил работать с Блуменфельдом, но и он иной раз ускорял темпы, отвлекая его от задуманного воплощения образа.
– Ты, Федя, часто сердишься на нас, дирижеров, за то, что недодерживаем или передерживаем твои паузы, – сказал Блуменфельд Шаляпину, – но как же угадать длительность этих пауз? Мы ж придерживаемся указаний композитора.
– Очень просто, – ответил Шаляпин. – Переживи их со мной и попадешь в точку. Вы, дирижеры, слишком уж заняты вашими кларнетами и фаготами. Конечно, все это нужно: музыкальная часть должна быть на должной высоте, но необходимо также, чтобы дирижер жил одной жизнью со сценой, с нами, актерами. Ты пойми, Феликс, это особенно здесь, в Париже, ты ж понимаешь, что это не рядовые отечественные спектакли, хотя я таковых и не признаю, но все ж… Мы должны тут показать, что такое Мусоргский, и что такое настоящая русская опера и, в конце концов, что такое настоящая Россия. Ты понял меня, Феликс? Не о своем успехе пекусь.
Блуменфельд и Бенуа понимающе посмотрели друг на друга и дружно кивнули Шаляпину.
– Здесь особенно будь внимателен. Чуть захромает ритм, и я выбиваюсь из образа. Ритмическая неустойчивость мешает мне, нарушает задуманный мною рисунок роли. Ты, Феликс, это знаешь, но все же предупреждаю и тебя. Некоторые думают, что мне все достается легко, что-то вроде: пришел, увидел, победил. А не знают, как я сейчас волнуюсь, не знают, сколько сил и духовного напряжения я отдаю созданию образа на сцене. Думаю, мучаюсь, собираю отдельные черточки, а больше всего учусь у людей. И в каждом спектакле что-то добавляю. Внутреннее напряжение игры огромно, непередаваемо, и тут, пожалуйста, какой-нибудь дирижер что-нибудь затянет или ускорит, я просто готов бросить все и избить этого человека. И не потому, что я скандалист, как любят судачить обыватели околотеатральные. Мне действительно бывает трудно сдержаться… Или вот как-то услышал я глупые рассуждения о том, что вот, дескать, у Шаляпина короткое дыхание, рвет на две части слигованные Мусоргским фразы: «В семье своей я мнил найти отраду» или «готовил дочери веселый брачный пир», а не поймут того мои критики, а лучше сказать завистники, что делаю вдох перед «я» в первой фразе и вдох перед «веселый» для того, чтобы сделать особый акцент на продолжении этих фраз, именно в окончании их смысл, возможность насытить их полнотой и глубиной содержания. Чувствую, что тут должен быть какой-то душевный нюанс. В этот момент я чувствую, что голосом можно рисовать. – Последнее слово Шаляпин выдохнул с какой-то завораживающей силой. – Дал бы Бог силы на завтрашний день, так хочется успеха, как будто впервые выхожу на сцену.
Блуменфельд подошел к Федору Ивановичу, обнял его за плечи, хотя это и не так легко ему было в этот момент и пожелал ему крепкого сна, покоя, легкого пробуждения: завтра действительно предстоит серьезное сражение.
«Накануне «Бориса»… ко мне в номер гостиницы пришел Шаляпин, – вспоминал С.П. Дягилев. – «Сергей Павлович, – сказал он, – где бы я мог у вас лечь? Я не могу оставаться у себя в номере накануне такого дня». У меня стоял маленький диван. Шаляпин свернулся на нем клубком и заснул…»
«Уведомляю: Альпы перешли. Париж покорён», – писал Шаляпин художнику П.Г. Щербову после триумфальных выступлений в «Борисе Годунове». «…На следующий день, после представления, мы безостановочно ходили с ним по бульварам и он без конца восклицал: «Я не знаю, что мы сделаем в будущем, но сегодня вечером нам кое-что удалось», – это продолжение цитаты из воспоминаний С.П. Дягилева, прерванной словами самого Федора Ивановича об успешном покорении Парижа, который рукоплескал ему с 6-го по 22 мая в «Гранд-опера», «Театре Сары Бернар», в светских салонах, на улицах, в кабачках… А между тем этот грандиозный, поистине триумфальный успех, как и в другие времена и в других городах, давался после полного напряжения сил, энергии, душевной страсти…
В эти дни на «Борисе Годунове» побывали Макс Волошин, Теляковский, журналисты из «Русской музыкальной газеты», из «Слова», «Нового времени», работники посольства во главе с послом Александром Ивановичем Нелидовым, в разные дни побывал «весь» Париж…
По отчетам журналистов, по воспоминаниям замечательных людей того времени, которым посчастливилось присутствовать в зрительном зале, на сцене, за сценой, даже в суфлерской будке, можно представить себе, как Шаляпин создавал свой неповторимый образ Бориса Годунова, можно реконструировать лучшие эпизоды этого спектакля.
Да и самому Федору Ивановичу захотелось рассказать об этих счастливых минутах подлинного триумфа его самого и русского искусства. Через несколько лет после этого грандиозного события он вспоминал: «…Мы ставили спектакль целиком… У нас, например, сцена коронации теряет свою величавость и торжественность, ибо ее невозможно поставить полностью, а в Париже в этой сцене участвовали я, и митрополит, и епископы, несли иконы, хоругви, кадила, был устроен отличный звон. Это было грандиозно; за все 25 лет, что я служу в театре, я никогда не видал такого величественного представления… Так же великолепно, как генеральная репетиция, прошел и первый спектакль – артисты, хор, оркестр и декорации – все и всё было на высоте музыки Мусоргского. Я смело говорю это, ибо это засвидетельствовано всей парижской прессой. Сцена смерти Бориса произвела потрясающее впечатление – о ней говорили и писали, что это «нечто шекспировски грандиозное». Публика вела себя удивительно, так могут вести себя экспансивные французы – кричали, обнимали нас, выражали свои благодарности артистам, хору, дирижеру, дирекции… К великому сожалению, мы вынуждены были исключить из спектакля великолепнейшую сцену в корчме, ибо для нее нужны были такие артисты, каких мы, несмотря на все богатство России талантами, не могли тогда найти. В молодости я не однажды играл в один и тот же вечер и Бориса, и Варлаама, но здесь не решился на это. Я смотрел на этот спектакль как на экзамен нашей русской зрелости и оригинальности в искусстве, экзамен, который мы сдавали перед лицом Европы. И она признала, что экзамен сдан нами великолепно…»
Художник Александр Головин вспоминал эти дни гораздо позднее, вполне возможно, что генеральная репетиция и первый спектакль у него слились в один, но и его точку зрения понять можно: «С декорациями к «Годунову» было много хлопот. Они прибыли в Париж вовремя, но их долго не удавалось получить на таможне. Наступил день спектакля, а декораций в театре еще не было. Началась паника, предполагалось отменить спектакли. Наконец, уже в шесть часов вечера, за два часа до поднятия занавеса, декорации были доставлены, но в каком виде! На сгибах потрескалась краска, отстали целые куски малинового тона на декорациях Грановитой палаты. Стали искать в парижских магазинах малиновую пастель, скупили ее в огромном количестве. Уже почти перед самым началом спектакля К.Ф. Юон и я растирали ее руками, замазывая те места, где недоставало малинового цвета.
Помню, какой фурор произвело выступление Шаляпина в роли Бориса. Весь зал был захвачен его игрой и пением. Я стоял во время спектакля за кулисами. Когда появился Шаляпин, находившийся около меня француз-пожарный воскликнул с изумлением: «Скажите, это настоящий русский царь?»
«Триумфом», «новой, блестящей победой», «новым торжеством русского искусства» называли