– Как вам «Саломея»? – только усевшись за соседний столик, спросил Римский-Корсаков. – По-моему, вы мне, Федор Иванович, говорили, что Рахманинову понравился этот спектакль?
– Возможно, Николай Андреевич, Рахманинов смотрел «Саломею» в Дрездене, в Германии ее поставили или ставят чуть ли не все немецкие сцены. Кое-что ему понравилось в музыке, но больше всего он хвалил исполнение оркестра и публику, которая, слушая эту мудреную музыку, сидит спокойно и смирно, не кашляет и не сморкается. Он говорил, что оркестру удалось сыграть так гладко, стройно, тонко, что он просто поражался, как им это удавалось: музыка-то действительно мудреная.
– И не говорите, Федор Иванович, это такая гадость. Просто мерзость, ведь это отвратительно. Тело болит от такой музыки!
Николай Андреевич при этих словах поморщился, словно его неожиданно кольнули иголкой.
– Действительно гадость, Федор Иванович, такой другой просто не может существовать на белом свете. Уж вы знаете сдержанность Николая Андреевича, но и он не удержался и шикал в самых омерзительных местах. – Надежда Николаевна показала, как «шикал» Николай Андреевич. Все рассмеялись.
– В первый раз шикал, Федор Иванович, в первый раз в жизни, не сдержался, каюсь, виноват, но уж очень было омерзительно на душе, когда слушал эту стряпню Рихарда Штрауса. – При этих словах Николай Андреевич почему-то весело улыбался и явно не чувствовал своей вины за это «шиканье». – И должен сказать со всей ответственностью старого музыканта, много повидавшего и услышавшего на своем веку, что мы, русские музыканты, композиторы, были здесь буквально какими-то Моцартами по сравнению с Рихардом Штраусом, Дебюсси и Дюка, впрочем, последние два любопытно инструментуют. И это их несомненное достоинство. Но и только. К счастью, и Сен-Санс нисколько не ценит музыку Рихарда Штрауса, этого, по его словам, «надменного теленка». И еще одну новость для себя я узнал из разговоров с французами: оказывается, Берлиоз уже в значительной степени «отжил» для Парижа, только на одну «Гибель Фауста» и ходят, да и то при первоклассных исполнителях. А теперь вспомните, кто принял участие в концертах. Скрябин, Глазунов, Рахманинов – гениальные русские композиторы, расцвет которых еще впереди.
– Меня удивило в Скрябине одно – не выступает как пианист и дирижер, не сочиняет песен и романсов, а значит, я не могу исполнять его произведения. Вот Рахманинов…
– Это все очень просто, Федор Иванович, – авторитетно заговорила Надежда Николаевна, считавшая Скрябина «богом пианизма». – Я не раз спрашивала Александра Николаевича о его планах, он не пишет романсы и песни на чужой текст и это его не вдохновляет, и собственный не удовлетворяет, а пианист он превосходный. Некоторые наши знакомые считают, что у Скрябина «незначительные технические данные», дескать, «у него нет большого пианистического виртуозного размаха», «нет настоящего полного и сочного звука, которым можно было заполнить большой зал», что Скрябин «превосходен лишь в небольшом помещении, в тесном интимном кружке». – Взятые в кавычки слова, как читатель, надеюсь, догадывается, Надежда Николаевна язвительно подчеркивала своей интонацией, не соглашаясь с этими «зоилами», которые недооценивали ее любимца. – Скрябин еще себя покажет как пианист. Не знаю, способен ли он дирижировать своими вещами, но на его концерты будут еще спрашивать лишнего билетика, вот посмотрите.
– Да, он еще покажет себя, особенно если узнает, что так о нем говорят. Вы знаете, порой мне кажется, что я все свое сочинил из самолюбия, а не само по себе явилось. Вспоминаю, как я обиделся на одного киевского критика, написавшего обо мне, что я по преимуществу симфонист. Я тут же сел за оперу, другой критик упрекнул меня за то, что у меня удачнее всего получаются народные сцены, и я после этого пишу свою «Царскую невесту», в которой я главное внимание обращаю на сольные партии певцов, затем – «Царь Салтан», «Сервилия», где предпочтение тоже отдается певцам. Стасов как-то упорно мне доказывал, что я не умею писать речитативы, и вот я исключительно из самолюбия сочиняю специально речитативного «Моцарта и Сальери». И вы не поверите, Федор Иванович, иной раз думаю о ничтожности своего характера, так зависимого от чужого влияния, да и значение моего таланта падает в моих же собственных глазах. Я уж и не говорю о том, что я взялся за переработку и редактирование «Бориса Годунова» только после того, как его разругал Герман Ларош.
– Расскажите, Николай Андреевич, о Модесте Петровиче, Владимир Васильевич мне многое о нем порассказал, но вы всегда так скупы на разговоры, а сегодня вас растравила «Саломея», – с надеждой в голосе попросил Шаляпин, – я очень жалею, что не застал его в живых. Это мое горе. Это все равно что опоздать на судьбоносный поезд. Приходишь на станцию, а поезд на глазах у тебя уходит – навсегда!
– Нет, Федор Иванович, позвольте с вами не согласиться. Вы не опоздали на судьбоносный поезд, о Мусоргском рассказали вам мы, старики, его друзья и современники, Стасов, Кюи, Кругликов, Направник, да многие еще живут, дружившие с ним и хорошо знавшие его. Мы, старики, многое из накопленного и созданного нами успели передать. Что мы получили от наших предшественников? Глинка, Даргомыжский и Серов, а вы и ваше поколение получили от нас гораздо больше.
– Нет слов, Николай Андреевич, как я рад, что в самом начале своего артистического пути я встретился с представителями могучей кучки, эти встречи, знакомство, дружба с вами – большой подарок судьбы.
– Мы давно поняли, что Мусоргский – гений. И если б вы знали, с каким чисто религиозным усердием я взялся за «Бориса Годунова», вот сейчас критикуют меня за то, что я редактировал оперу, порой упрекают меня, что я исказил творческий замысел, не понял Мусоргского. Но я сделал лишь то, что нужно было сделать, иначе нужно было начинать спектакль в четыре часа дня и заканчивать в три часа ночи. Я взял все ценное и сохранил, а без этой работы опера могла бы и до сих пор лежать огромной глыбой нотной бумаги. Модест Петрович был человеком сложным, противоречивым, легко поддающимся всяким слухам и наговорам. С удовольствием вспоминаю время, когда ему было лет двадцать пять, а мне – двадцать. Тогда он написал романс «Ночь» на измененные слова Пушкина. Этот романс был сочинен до «Саламбо», «Женитьбы» и «Бориса Годунова». Славная вещь, Модест Петрович верил еще в красоту. Надо будет ее, а также «Серенаду смерти» наоркестровать. После нашей свадьбы с Надеждой Николаевной мы жили в одном доме с Модестом Петровичем, слышали, как он, бывало, играл своего «Бориса». К нам в ту пору он охладел, что-то ему насплетничали, сказали, что будто бы мне не нравится музыка его, а потому стал редко бывать у нас. Вообще же Мусоргский в конце дней своих, будучи очень бедным, жил в одной комнатке, носил повседневно старенький, засаленный пиджачок, правда, старался и этому пиджачку придать щеголеватый вид. Мог ни с того ни с сего процедить сквозь зубы какую-нибудь изысканно вычурную французскую фразу. Вот и все, что осталось от его прежнего изящества, гвардейской щеголеватости. Уж очень много пил, Федор Иванович, не вылезал из кабаков, вот в чем его трагедия. Помню, как он блестяще играл на рояле у Тертия Ивановича Филиппова, все были в восторге, а после этого так напился, что с ним сделался припадок, и его тогда же свезли в больницу. Здесь же Репин написал его портрет, это был уже конченый человек, путался в словах и скончался от ожирения сердца. Грустная история, Федор Иванович, какое печальное угасание жизни, трагическое угасание гениальной личности. Эта водочка проклятая сгубила много русских талантов. Так что не жалейте, что не увидели в живых Модеста Петровича. Мы, старики, все вам рассказали о нем, что нужно артисту, чтобы понять и играть его образы.
Римский-Корсаков мелкими глоточками допивал свой кофе.
– Благодарю тебя, Боже, что ты сотворил кофе. Превосходный напиток… Впрочем, друзья мои, человек – это целый мир противоречий. Вот я ругаю Рихарда Штрауса, и сейчас, неожиданно для себя, вспомнил свои впечатления от Второй симфонии австрийского композитора Густава Малера, бездарная и безвкусная симфония, с крайне грубой и грузной инструментовкой. Слушаешь и не понимаешь эти нагроможденные им музыкальные миры. Это какая-то горделивая импровизация на бумаге, чувствуешь, что сам автор не знает вперед, что у него будет в следующем такте. Обидно, право, за него как за музыканта. Вот уж кто по-истине маляр… Куда хуже Рихарда Штрауса, которого сегодня никак не могу забыть, хоть и всячески стараюсь. Вспоминаю вечер у французского дирижера Эдуарда Колонна, познакомили меня с Рихардом Штраусом, обменялись мы с ним лишь общими фразами. Представляете, не о чем было говорить… Он слушал первый акт «Руслана», первое действие «Князя Игоря», слушал и сюиту из «Ночи перед Рождеством», сквозь зубы похвалил эти сочинения, бросив фразочку: «Хотя все это и хорошо, но, к сожалению, мы уже не дети», музыка должна быть новой, новаторской, должна отличаться от классической. Как будто кто-то возражает против этой банальной истины. Никто из серьезных композиторов не повторяет пройденное нашими предшественниками. Вот ведь вспоминаю начало увертюры к «Сну в летнюю ночь»