память. И вот я явился перед ним в засаленной рясе латинского священника, с ужасающей физиономией и невероятным носом. Представляешь картиночку? В ложе нарядно одетые дамы, кавалеры, а перед ними этакая дылда. Но ничего, правда, булавки не нашлось, чтобы на рясу приколоть мне этот орденок, улыбаясь, передал мне орден в руки. Но если б ты видел, как изменилось ко мне отношение немцев, как только видели на моей груди этот орден на фраке, когда мы пошли в ресторан обмывать наши награды. До этого слуги, лакеи, официанты просто не замечали нас, а тут просто изгибались перед нами, шаркали подошвами сапог и смотрели благоговейно на наши кресты. А метрдотель предложил нам самые лучшие вина, которые подаются, по его словам, только в исключительных случаях. Ну и, естественно, став прусскими дворянами, мы несколько переборщили, еле добрел до своего этажа. Но в какую комнату идти? Забыл номер. Сунулся в одну дверь. Закрыта. В другую. Закрыта. Но одна открылась, я вошел, хочу зажечь свет, но меня вдруг спрашивают с постели, что я тут делаю. Как? Испуганный немец зажег свет, заорал на меня, чтоб я убирался: это его номер. Но тут заметил на моей груди крест и сразу преобразился, стал вежливым, объяснил мне, что я ошибся номером, вывел меня из своего и крепко закрыл дверь. Так горько мне стало. Смотрел на совершенно одинаковые двери и отчетливо понимал, что свою дверь не найду никогда, добрел до лестницы, но спускаться на первый этаж к швейцару не было сил, думаю, посижу немножко… И заснул. Разбудили меня полотеры в зеленых фуражках, с некоторым ужасом поглядывая на мой крест. Я объяснил им, что не помню номера своей комнаты. Тут же сбегали, узнали, под руки отвели меня в мой номер, где я и проспал целый день. Вот что такое ордена!
– С тобой всегда что-нибудь курьезное случается, Федя. Падок ты на приключения… Но в Германии и со мной курьезы приключались, что совсем уж удивительно, ты ведь знаешь мой умеренный образ жизни, склонный больше к созерцательности, чем к действиям. А тут вот решил проявить себя совсем в другом качестве. В первые же дни пребывания в Дрездене решил я купить кое-что из обстановки, ты знаешь, что Наташа беременна, и я вознамерился оградить ее от домашних хлопот. Прихожу в мебельный, приглянулось мне кресло, так себе креслице, но, думаю, покойно в нем будет отдыхать после работы. Сказал, чтоб доставили по такому-то адресу. А наутро раздумал: скверное кресло, красное, неудобное. Позвонил и отказался от своего заказа. Но хозяин привез мне его и потребовал сорок пять марок. Я отказываюсь, он настаивает. А через неделю вызывают меня к адвокату, я бегу к своему адвокату, но закон есть закон: если произнесено слово «куплю», то я обязан взять купленное, так что за судебные издержки пришлось заплатить еще две марки и сорок пять пфеннигов. Правда, за всю нашу жизнь в Дрездене эта история с креслом была самым выдающимся фактом, потом все пошло гладко, жизнь потекла обычным порядком.
– А ты обратил внимание, какие у них магазины… Как искусно, со вкусом убраны у них витрины. Не хочешь, а зайдешь, так и притягивают к себе, заманивают.
– Ну еще бы… Магазины у них великолепные, особенно колбасные, чего тут только не наворочено. Тысячи сортов колбас и сосисок лежат одна на другой на окне и образуют какой-то рисунок, а главное – не разваливаются.
– От кого-то я слышал, Сергей, кажется от Зилоти, а может, в газетах где-то мелькнуло, что ты закончил симфонию или оперу, пишешь новые романсы.
– Вроде бы кончил, не удивляйся этому словечку, закончил я симфонию вчерне. – На последнем слове Рахманинов сделал ударение. – А пока раздумывал заняться ею вчистую, она мне жестоко надоела и опротивела, какая-то жидкая получается. Тогда я ее бросил и взялся за другое… Это тебе Зилоти мог сказать, он был у меня в Дрездене, и я ему сказал о симфонии, а он, конечно, поведал всему миру. Ты знаешь, какая-то жадность обуяла меня, хватаюсь то за одно, то за другое, но ничего не довожу до конца. Хватаюсь за оперу, подгоняю либреттиста, требую от него срочного исполнения моего заказа, работаю взахлеб, горю огнем, целыми днями просиживаю за работой, сочинил один акт оперы, потом через несколько дней посмотрел на сочиненное как бы со стороны и, к сожалению, обнаруживаю бездну недостатков, удовлетворение проделанным словно испаряется. Берусь за фортепианную сонату, написал две части, третью не успел… Надо собираться в Париж, зарабатывать деньги. Играл я первые части сонаты одному немецкому музыканту, но так и не понял, понравилась она ему или нет, немцы такие дипломатичные… И вообще я начинаю замечать, что все, что я пишу последнее время, никому не нравится. Да и у меня самого часто является сомнение, не ерунда ли все это. Сейчас соната мне кажется дикой и бесконечно длинной, буду сокращать. Но так ведь хотелось воплотить в звуки одну руководящую идею, связанную с гетевским Фаустом – воплотить в звуках три контрастирующих типа: Фауст, Гретхен, полет на Брокен и Мефистофель. Тебе эти идеи должны быть близки, ты хорошо знаешь эту тему, эти типы рода человеческого. Но боюсь, что это сочинение никто никогда не будет играть из-за трудности и длины.
– А сам? Ты же превосходный пианист, сыграй сам, покажи, как надо исполнять. Добьешься успеха, а потом все за тобой будут исполнять. Вот увидишь. Ты еще покоришь своей игрой весь мир. Римский- Корсаков восхищается твоей музыкой, уж поверь мне, на его музыкальных вечерах всегда заходит речь о тебе.
– Ох, не лукавь, Федор, я знаю, что Надежда Николаевна не любит меня, не приглашает в свой круг. А я очень люблю «Светлый праздник», «Шехеразаду», «Испанское каприччио», очень многого ожидаю от исполнения «Золотого петушка», музыка прекрасная, я просмотрел изданную партитуру, проиграл в Дрездене… Музыка Римского-Корсакова каждый раз вызывает у меня неизменные восторги. При исполнении этих вещей у меня наворачиваются постоянные слезы, от сентиментальности моей натуры, что ли. Не знаю, а вот мои произведения у него не любят. Не говори мне обратного, знаю, слышал от постоянных посетителей этого музыкального салона.
– Вот и неправду тебе говорили. Николай Андреевич с восхищением говорит о тебе как о талантливом дирижере, особенно выделял твою работу над постановкой «Пана воеводы» в Большом театре. Время постановки оперы, говорил, было в Москве смутное, но талантливый Рахманинов заставил разучить оперу хорошо, оркестр и хоры шли превосходно, никакого сравнения с постановкой в частной опере, оркестр звучал во много раз лучше, особенно доволен был началом оперы, ноктюрном, сценой гадания, мазуркой, краковяком, сценой Ядвиги с паном Дзюбой… А ты говоришь. И о романсах высоко отзывался…
– Я сейчас скажу тебе, что он говорил о моих романсах, не нужно тебе, Федор, лукавить, у тебя это не получается. «В целом это – не камерная музыка, не камерный стиль. Часть романсов салонного склада, разумеется, это не Блейхман и не Врангель, но… Другие – прекрасная вокальная музыка концертного плана для большого зала, для широкого круга слушателей. Лишь немногие романсы отмечены настоящей камерностью. Аккомпанементы многих романсов слишком сложны в пианистическом отношении – требуют от исполнителя чуть ли не виртуозных данных. Случается даже, что именно в фортепианной партии, а не в голосе сосредоточен основной смысл и художественный интерес романса, так что получается собственно пьеса для фортепиано с участием пения». Разве ты не видишь в этих оценках полного непонимания моей творческой манеры. Я хочу полного сливания голоса со звуками пианино, чтоб пианино не сопровождало голос, а было такой же составной частью единой музыки. У него же музыка сопровождает голос, подыгрывает ему. Не знаю, понял ли ты, что я хочу сказать.
Шаляпин кивнул.
– У Римского-Корсакова свой стиль, свое понимание музыки, каждого жанра в ней, свои правила и догмы, обветшавшие формы он действительно ломает, создает нечто новое и прекрасное, но не понимает, что ли, что у меня есть свое представление, свой стиль. И свое представление о камерном романсе. Это ничего, Федор, что у меня провал следует за провалом, такая уж полоса. Лишь было бы время работать тихо и спокойно, не терзали б меня по всяким мелочам. Представляешь, вот сижу, работаю, что-то получается, наигрываю для себя, а потом неожиданно для меня обнаруживается тысяча неотложных дел – на деловые письма надо отвечать, корректуру править… На кой черт мне их присылают, но так я думаю в сердцах, а ведь проглядывать, править-то все равно надо, ничего тут не поделаешь, но после этого опять приходишь в творческое настроение день или два, а то и совсем наступит какая-нибудь хандра… Как-то в самый разгар работы пришли литографированные голоса моих двух опер, их нужно было все прокорректировать для Зилоти, для концерта, в котором ты принимал участие. Все это отнимает пропасть времени и не дает работать. Вот причина моего зла. А я как раз искал в это время кульминационный пункт в развитии дуэта героини и героя моей новой оперы. Надо было дойти до чего-нибудь крайнего, тогда, думал я, и все предыдущее простится. Стихи хороши, но никак не получается. Чувствую, что героиня своими рассуждениями безусловно расхолаживает своего возлюбленного, опять течет сплошная декламация, как в предыдущих операх, а я ведь хотел совсем другого. Конечно, ее роль можно сократить, но и у него не вижу