– Это Лепажа?
– Да, – ответил Томский рассеянно, перебирая пачку конвертов. – Ты осторожней с ними, я зарядил один… Нашел!
Записав адрес, он вручил его Германну, предупредив напоследок:
– Но только не знаю, захочет ли она тебя видеть. Я слышал, они замкнуто живут.
Он нарочно сказал «они», желая вновь подчеркнуть семейное счастие Лизаветы Ивановны.
– Ничего, – благодарно кивнул Германн, закрывая крышку футляра и принимая листок. – И не надо, коли не захочет… Знаешь, а у меня ведь дело к тебе,
«Ну, добрался наконец», – облегченно подумал Томский. Ему хотелось побыстрее покончить с неприятным визитом.
– Изволь. Какое ж дело?
Герман посмотрел на него пристально, словно оценивая. Произведя какие-то мысленные расчеты, он качнул головой:
– После скажу. Я зайду к тебе еще. Пустишь?
– Зачем же после? – пробормотал Томский. – Лучше бы сейчас… Впрочем, как знаешь…
– Я в пятницу в такое же время, – сухо произнес Германн, точно не спрашивал дозволения, а отдавал распоряжение. – Будешь ли дома?
Получив утвердительный кивок, он незамедлительно откланялся, и Томский не особенно усердствовал его удерживать. В присутствии Германна ощущал он чрезвычайное стеснение, даже робость. Отчего-то при взгляде на улыбающееся лицо незваного посетителя в душе шевелилось нечто тяжелое, холодное… какое- то словно бы предчувствие. «Пустое!» – сказал себе Томский, обругав себя за глупую мнительность. Какое тут могло быть предчувствие, добавил он мысленно, с какого бока… Он велел Тимофею убирать чашки и направился на половину жены, все еще мысленно посмеиваясь над собой.
Пропажи одного из лепажевских пистолетов он не обнаружил ни в тот день, ни на следующий.
3. Пиковый интерес
Лизавета Ивановна разбирала покупки. Две пары перчаток, три аршина французских блондовых кружев[16], вердепомовые[17] ленты с цветочным тиснением – приказчик в галантерейной лавке не напрасно расстарался сегодня перед покупательницей.
Миловидная быстроглазая горничная принесла запечатанный конверт без почтового штемпеля. Обратного адреса тоже не значилось.
– От кого? – удивленно спросила Лиза.
– Молодой человек приходили. Лично в руки наказали отдать.
На лице горничной читалось любопытство. Лиза отослала ее из комнаты и распечатала конверт.
Письмо не содержало обращения или приветствия.
«Все это время я только и делал, что думал о Вас», – бросилось в глаза Лизе, и кровь отлила у нее от щек. Ей показалось, она узнала почерк.
Она бросила листок на стол, будто боясь замараться. Потом подобрала снова.
– Немыслимо! – прошептала она. – После всего он еще осмеливается писать мне.
На миг в ней возникло намерение сжечь письмо, не читая, но внутри она знала, что не располагает такой твердостью духа.
Сохраняя внешнее спокойствие, она доразобрала свертки и прошла в спальню. Там, затворив за собой дверь, она снова поднесла листок к глазам.
Письмо было преисполнено одновременно страсти и почтительности. Германн искренне сожалел, что в своем помрачении доставил Лизавете Ивановне столько горя, что послужил косвенной причиною скоропостижной кончины ее покровительницы. «Я был так увлечен идеей разрешить единым разом вопрос финансового благополучия, что отбросил все благоразумие. Нехватку средств я полагал тогда единственным препятствием, отделявшим меня от достижения окончательного счастия, о котором я, как и любой преисполненный романтического пыла безумец, только и мечтал денно и нощно. Соблазн быстрого обогащения одолел меня почти без борьбы. Теперь-то я понимаю, что и впрямь был тогда безумен – ведь после моего ужасного поступка надежда на счастие оказалась навсегда для меня потерянною…»
«О какой надежде он говорит?» – спросила себя Лиза, чувствуя, как ее душу охватывают самые противоречивые чувства. Строки было полны такого неподдельного, такого смиренного покаяния, что молодая женщина не могла не испытать жалости к писавшему. Между тем за четкими, убористыми буквами читался и затаенный напор, темное пламя – то самое, которое два года назад уже являлось ей в сумрачном взоре молчаливого офицера с наполеоновскими чертами. Лиза ощущала, что, как и тогда, письмо его оказывает на нее нечто вроде магнетического воздействия, и не могла не пугаться этого ощущения.
«Когда горячка моя прошла, я поклялся, что никогда не причиню Вам более страдания, – писал Германн. – Мое счастие навеки утрачено; теперь смысл моего существования я вижу лишь в счастии Вашем. Я не помешаю ни в чем. Не лишайте меня только возможности писать Вам, говорить с Вами, быть хотя бы крохотной частию Вашей жизни…»
Лиза смяла листок.
«Да как он смеет!.. – подумала она смятенно. – Бесстыдство полагать вероятность какой-либо между нами дружбы…»
Она оставила письмо без ответа и постаралась поскорее стряхнуть с себя странное обаяние, которое имели над ней эти ровные, без следа помарок и описок, строки. Мужу она выбрала ничего не сообщать.
На следующее утро, однако, ее ожидало новое послание. Мальчишка из цветочного магазина, доставивший письмо вместе с букетиком фиалок, заявил, что велено, мол, справиться об ответе, и Лиза сердито наказала бойкому посыльному не носить более ни цветов, ни записок. Наваждение не проходило, наоборот, теперь Германн почти не выходил у нее из головы. Она досадовала на себя за это, расстраиваясь чуть ли не до слез и все сильнее страшась неизвестно чего.
На следующий день муж ее отбывал из города по служебной надобности, и тем же вечером она получила новую записку. Германн умолял о свидании.
Лиза не знала, что и думать. Первым ее побуждением было порвать письмо на мелкие клочки. Тяжело дыша, она бросилась к раскрытому окну. Когда она перевела взгляд вниз, то заметила в тени арки противустоящего дома неподвижно застывшую темную фигуру. Фигура пошевелилась, и Лиза отшатнулась прочь, словно увидев самого дьявола. С трудом отдавая себе отчет в собственных действиях, она позвала горничную и велела немедля принести бумагу и чернильницу.
Сама судьба была на его стороне, с каждым днем все более убеждался Германн. Все шло в соответствии с его макабрическим планом, любое затруднение тут же разрешалось какой-нибудь удачной случайностью. Он не боялся, что ему не хватит решимости довести начатое до конца – за время, проведенное в стенах петербургского Бедлама, он успел продумать все до мелочей, оценить все последствия и взвесить их тяжесть. Только одна мысль давала ему силы и не позволяла окончательно помрачиться рассудком – это была мысль о том, как расквитаться с графиней. Бедолага Ледер, усматривавший так много важности в своих прогрессивных методах, был бы жестоко разочарован, если бы знал, что на самом деле творится в душе столь отличаемого им пациента.
Германн действительно положил много сил и терпения на то, чтобы обрести равновесие, но, согласно кивая внушениям Ледера о необходимости отделять иллюзорное от реального и гнать прочь бесов соблазна и порока, он внутренне ни на миг не поддался считать, что происходящее с ним было следствием иллюзии. Уж он знал твердо, что посещение усопшей графини ему не привиделось: может статься, верные карты и были подсказаны ему бесами, но бесами настоящими, а никак не вымышленными… И, уж конечно, совершенно уверен был, что роковая развязка того давнего вечера в доме Чекалинского не объясняется каким-то нелепым промахом. «Когда бы пришла блажь мне обдёрнуться, – повторял себе Германн, – то потянул бы я, верно, прилегающего к тузу короля, а не растреклятую даму…»
Но у пациента достало рассудительности не делиться с докторами своей убежденностью и уж тем более намерениями. Он предавался мыслям о мести лишь в уединенности своей палаты, лелея в воображении способы, какими будет восстанавливать справедливость.
Он решил все бесповоротно и теперь не собирался идти на попятный. Два человека были дороги