– Нет, я хочу быть одна, Херф.
– Позвольте мне отвезти вас домой… Мне не хочется оставлять вас одну.
– Будьте другом, оставьте меня.
Они не подали друг другу руки. Машина метнула облако пыли и волну бензина ему в лицо. Он стоял на ступеньках; ему не хотелось возвращаться в шум и дым.
Нелли Мак-Нийл сидела одна за столом. Напротив нее боком стоял стул, на котором только что сидел ее муж; на спинке стула висела салфетка. Она пристально смотрела прямо перед собой – танцоры проплывали перед ней, как тени. В конце зала она увидела Джорджа Болдуина, бледного и осунувшегося; он медленно, точно больной, пробирался к своему столу. Он постоял у стола, внимательно проверил счет, заплатил, опять постоял, растерянно поглядывая крутом. Он не мог не видеть ее. Лакей принес на подносе сдачу и низко поклонился. Болдуин обвел мрачным взглядом лица танцующих, круто повернулся и вышел. Вспоминая невыносимую сладость лилий, она почувствовала, что глаза ее наполняются слезами. Она достала из серебряной сумочки карне[152] и быстро пробежала его, ставя крестики серебряным карандашом. Потом подняла голову – усталая кожа ее лица была стянута отвращением – и кивнула лакею.
– Будьте добры, скажите мистеру Мак-Нийлу, что миссис Мак-Нийл хочет поговорить с ним. Он в баре.
– Сараево, Сараево… Телеграфные провода сходят с ума! – орал Беллок у стойки в лица и стаканы.
– Слушайте-ка, – конфиденциально говорил Джо О'Киф, ни к кому в частности не обращаясь, – один парень, работающий на телеграфе, рассказывал мне, что недалеко от Сент-Джона, Ньюфаундленд, было большое морское сражение. Говорят, британцы потопили там сорок немецких военных судов.
– Война сейчас же прекратится.
– Да ведь она еще не объявлена.
– Откуда вы знаете? Кабели так забиты, что невозможно узнать ни одной новости.
– А вы слыхали – на Уолл-стрит еще четверо обанкротились?
– Чикагский хлебный рынок взбесился…
– Надо закрыть все биржи, пока не уляжется буря.
– А вот когда немцы снимут штаны с Англии, они дадут Ирландии свободу.
– Биржа будет завтра закрыта.
– У кого есть капитал и голова на плечах, тому теперь самое время заработать.
– Ну, Беллок, старина, я иду домой! – сказал Джимми. – Сегодня у меня день отдыха, и я хочу использовать его.
Беллок подмигнул и пьяно помахал рукой. Голоса дрожали в ушах Джимми резиновым гулом, близко, далеко, близко, далеко. «Умереть как собака, марш вперед!» – сказал он. Он истратил все деньги. У него оставался один четвертак. «Расстрелян на рассвете. Объявление войны. Начало военных действий. И они оставили его наедине с его славой. Лейпциг, Пустыня, Ватерлоо – там построенные в боевом порядке парни стояли и стреляли…[153] Не могу взять такси, все равно, я хотел пройтись пешком. Ультиматум. Воинские поезда поют, несутся на бойню, засунув цветок за ухо. И позор тому, кто сидит дома, в то время как…»
Когда он шел по песчаной тропинке к шоссе, кто-то взял его под руку.
– Вы ничего не будете иметь против, если я пойду с вами? Я больше не хочу оставаться здесь.
– Конечно, идем, Тони, я собираюсь прогуляться.
Херф шел большими шагами, глядя прямо перед собой. Небо затянулось тучами и чуть заметно светилось молочным лунным светом. Справа и слева, за лиловато-серыми конусами случайных дуговых фонарей, мрак был испещрен редкими огоньками. Впереди смутными уступами вставало зарево улиц, желтое и красное.
– Вы не любите меня, правда? – задыхаясь, спросил Тони Хентер, помолчав несколько минут.
Херф замедлил шаги.
– Я вас мало знаю, но мне кажется, что вы очень славный человек…
– Не лгите! У вас нет никаких оснований лгать… Я покончу жизнь самоубийством сегодня же ночью.
– Не делайте этого… К чему?
– Вы не имеете права говорить, чтобы я не убивал себя! Вы ничего не знаете обо мне. Если бы я был женщиной, вы не были бы так равнодушны.
– Что же вас мучает?
– Я схожу с ума… Все так ужасно! Когда я впервые встретил вас у Рут, то подумал, что мы будем друзьями, Херф. Вы казались таким симпатичным, таким чутким… Я думал, что вы такой же, как я, но теперь вы стали таким бесчувственным…
– Я думаю, это из-за газеты. Но меня скоро выставят оттуда, не беспокойтесь.
– Я устал от вечной нищеты. Я хочу удачи.
– Ну, вы еще молоды… Вы, наверно, моложе меня.
Тони ничего не ответил.
Они шли по широкой улице, между двумя рядами почерневших домов. Трамвай, желтый и длинный, со свистом и шипением промчался мимо них.
– Мы, должно быть, в Флэтбуше?
– Херф, я думал, что вы такой же, как я, но теперь я все время встречаю вас с женщинами.
– Что вы хотите этим сказать?
– Я никогда никому не говорил об этом… Боже мой, если вы только кому-нибудь скажете!.. В детстве, когда мне было одиннадцать-двенадцать лет… Я ужасно рано созрел. – Он рыдал.
Проходя под фонарем, Джимми увидел блеск слез на его щеках.
– Я и вам бы ничего не рассказал, если бы не был пьян…
– Ну, в детстве это бывает почти со всеми… Не стоит из-за этого огорчаться.
– Но я и теперь такой, вот в чем ужас! Я не могу любить женщин. Я пробовал, пробовал… Вы понимаете, меня поймали. Мне было так стыдно, что я несколько недель не ходил в школу. Моя мать плакала. Мне так стыдно! Я так боюсь, что все узнают… Я борюсь, борюсь, скрываю свои чувства…
– Но, может быть, все это фантазия? Это может пройти. Пойдите к психоаналитику…
– Я никому не могу рассказать. Сейчас я пьян и потому говорю об этом. Я искал в энциклопедии… Этого нет даже в словаре! – Он остановился и, прислонясь к фонарному столбу, закрыл лицо руками. – Этого нет даже в словаре!
Джимми Херф погладил его по спине.
– Не убивайтесь, ради Бога. Таких, как вы, очень много. Сцена кишит ими.
– Я ненавижу их… В таких я не влюбляюсь… Я ненавижу себя. Я уверен, что теперь вы тоже будете ненавидеть меня.
– Что за глупости. Какое мне дело!
– Теперь вы знаете, почему я решил покончить с собой… Это несправедливо, Херф, несправедливо!.. Мне не повезло в жизни. Мне пришлось зарабатывать кусок хлеба, как только я окончил школу. Я служил лакеем в летних отелях. Моя мать жила в Леквуде, и я посылал ей все, что зарабатывал. Я много работал, чтобы стать тем, что я есть. Но если кто-нибудь узнает – будет страшный скандал, все откроется и я окажусь на улице.
– Этот грех приписывают всем юношам, и никто особенно не возмущается.
– Когда мне не дают какой-нибудь роли, я всегда думаю, что это из-за того. Я ненавижу и презираю этих людей… Я не хочу быть «мальчиком»! Я хочу играть на сцене. Какой это ад, какой это ад!
– Но вы же сейчас репетируете что-то?
– Дурацкую пьесу, которая никогда не выйдет за пределы нашего театра. Ну вот, если вы теперь услышите, что я это сделал, то вы не будете удивлены.
– Что именно сделали?
– Покончил с собой.
Они шли молча. Начал накрапывать дождик. В конце улицы, за низкими, зелено-черными коробками домов изредка мелькала розовато-серая молния. От асфальта поднимался запах мокрой пыли, прибитой крупными каплями дождя.