длиной, следил за их работой и тут же засунул голову в трубу аппарата. Тайхман ударил его по хвосту, и он выскочил оттуда как ошпаренный. Зрелище было очень комичным. Тайхман и Штолленберг рассмеялись и тут же наглотались воды. У Штолленберга изо рта выскользнул загубник индивидуального дыхательного аппарата, и ему пришлось поскорее всплывать.
Лютке попытался наверстать упущенное время.
– Конвой нас ждать не будет, – заявил он и велел дать самый полный ход. Другие субмарины, находящиеся в этом районе, вступили в контакт с конвоем и передали по радио его координаты и курс.
Ветер крепчал. Когда Тайхман ночью поднялся на мостик, сила ветра была равна восьми баллам. За ночь он достиг ураганной силы. Вахтенные на мостике ждали приказа к погружению. Но командир не спешил его отдавать. Он поднялся на мостик и крикнул старпому:
– Держите курс и скорость.
Сам он занял позицию у перископа и стоял так в течение 52 часов.
Видимость была нулевой. Волны, похожие на горы, бросались на мостик сбоку, а когда головы подводников появлялись над водой, ветер хлестал по их лицам с такой силой, словно хотел содрать кожу. Крен подводной лодки составлял 40–50 градусов. Моряки знали, что свинцовый киль не даст кораблю перевернуться, но они не знали, как долго смогут выдержать эту пытку. Они всерьез опасались, что волны сокрушат их или смоют за борт. Они крепко привязали себя ремнями, но хорошо знали, что ремни могут и порваться. Ледяная вода согревала их, но острый как нож ветер продувал промокшие насквозь кожаные регланы и завывал, словно тысячи органных труб. Руки заледеневали так, что казались частью корпуса лодки. А командир стоял рядом, словно вторая труба перископа.
Ночь была темной и непроницаемой, и только барашки на волнах сверкали, словно белый сахар, которым посыпали дикие черные горы, чьи вершины, казалось, вздымались под действием непрекращающегося землетрясения. Море и ветер объединились в своей неукротимой ярости, стремясь уничтожить маленький низкий мостик.
Люк рубки был закрыт. Командир и четыре вахтенных сигнальщика в одиночку противостояли урагану. Что касается сигнальщиков, то они считали, что их пребывание на мостике совершенно бессмысленно. Они ругали командира на чем свет стоит, словно он был самим дьяволом во плоти, причем поливали его вслух, зная, что он все равно не услышит, – голоса тонули в реве ветра и грохоте морских волн.
К концу третьего часа вахты на мостике осталось четыре человека. Куда исчез кормовой сигнальщик левого борта, никто не заметил. Тогда командир крикнул Тайхману в ухо, чтобы тот спросил по переговорной трубе, не спустился ли он в лодку.
Вопрос этот был чистой формальностью, но Тайхман послушно прокричал его в переговорную трубу. Понять, что там крикнули в ответ, было невозможно, и Тайхману удалось объяснить это командиру. Вынырнув из-под водной лавины, накрывшей их на целых двадцать секунд, командир велел Тайхману спуститься вниз и поискать там сигнальщика. Тайхману показалось странным, что командира интересует судьба подчиненного.
Когда мостик на мгновение очистился от воды, Тайхман открыл люк и спустился в рубку. Он тут же закрыл за собой люк. Рулевой посмотрел на него, как на привидение, заглянул в люк центрального поста и со стоном повернулся к Тайхману.
– Попроси там, чтобы меня сменили, – сказал он. – Не могу держать курс. Мне плохо.
Тайхман глянул в глаза рулевого и понял, что это правда. Он спустился в центральный пост и не успел еще отойти от люка, как рулевого вырвало прямо ему на голову, словно в доказательство того, что он и вправду сходит с ума. Тайхман с отвращением тряхнул головой – ничего другого он сделать не мог из-за огромной усталости.
– Старик там что, совсем рехнулся? – крикнул помощник механика. Подняв руки над головой, он крепко держался за вентили клапана, когда же лодка резко ныряла, создавалось впечатление, что он стоит на руках.
– Сам его спроси.
– Грязный пес. Чертов пес. Грязный ублюдок… – последние слова он просто провизжал, и Тайхман, который пролез уже в дверь первого отсека, обернулся, подумав, что помощник сошел с ума. Но он увидел, что тот завизжал просто потому, что стоял больше на руках, чем на ногах.
Сначала Тайхман не смог ничего разглядеть в переднем торпедном отсеке. Но когда его глаза немного привыкли к темноте, он заметил сапог, буханку хлеба и матроса, лежавшего на спине с поднятыми вверх ногами, словно он занимался гимнастикой. Все в отсеке моталось от борта к борту. Ремни на некоторых койках порвались, и люди не знали, как им улечься. Тайхман поразился, как они все это могут вынести – ведь их долгие часы швыряло из стороны в сторону. Некоторые были ранены – их руки и лица кровоточили. У одного матроса половина головы была красной от крови; он походил на женщину, которая решила выкрасить волосы в ржаво-коричневый цвет, но успела покрасить только одну половину головы. Тайхман глядел на все это только несколько секунд, как вдруг отсек перевернулся.
Он забыл, зачем пришел сюда, но оборванные ремни на койках напомнили ему о приказе капитан- лейтенанта.
Пропавшего сигнальщика здесь не было. По пути назад Тайхман заглянул в старшинский кубрик, чтобы посмотреть, что делает Штолленберг. Тот лежал без сна, забившись между бортом и боковой планкой своей койки. Когда Тайхман дотронулся до него, он в ужасе вздрогнул.
– Как дела, Эмиль?
– Отвратительно.
– Морская болезнь скрутила?
– Нет, я просто отвратительно себя чувствую. Со мной что-то случилось. Мне ужасно плохо, и я не знаю почему. – Он и вправду выглядел неважно. Тайхман никогда еще не видел его таким угнетенным. Это был совсем другой Эмиль – его мальчишеское лицо неожиданно постарело.
– Наверное, желудок не смог приспособиться к этой болтанке.
– Дело не в моем желудке, Ганс. Я хочу сказать тебе одну вещь. Наш командир делает что-то не то, все это добром не кончится. Я знаю, почему он так поступает. Он ненавидит англичан. Мне сказал об этом Винклер. Мы с ним обсуждали этот вопрос. Я спросил его, почему командир себя так ведет, и он мне объяснил. В своем первом походе – он был тогда у Гибралтара – командир увидел в перископ, как два английских корвета расстреливают команду поврежденной немецкой подлодки, которой пришлось всплыть. После этого Лютке два дня был совсем больной. Впрочем, таким он и остался.
– Не забывай, что офицеры корвета – не профессиональные военные моряки. Вспомни Паули…
– Да, и все-таки. Он должен дать приказ о погружении. В такую погоду конвой все равно изменит курс. Мне плохо, Ганс; я ничего не могу с собой поделать. Скажу тебе откровенно – зря мы пошли на флот. От этой чертовой войны у меня…
– Тайхман, командир спрашивает, куда вы пропали.
– Иду.
Теперь уже сомнений не оставалось – сигнальщика смыло за борт. Тайхман прокричал свой доклад в лицо командиру, но ему хотелось бросить в лицо Лютке совсем другие слова.
Погода не изменилась: Тайхман в душе кипел от ярости. Он поймал себя на том, что повторяет слова старшего по центральному посту. Он никак не мог понять, почему они должны торчать на мостике – ведь в темноте ничего, кроме холодных пенящихся волн, не видно. «Ну хорошо, – подумал он, – я еще могу понять, почему командир не хочет погружаться». Под водой лодка делает всего три-четыре узла, а в надводном положении – все десять. Но зачем ему нужно держать пять человек на мостике? Наконец, пришла смена – старший квартирмейстер, Штолленберг, боцман и матрос первого класса. Командир остался там же, где и был.
Тайхман попытался раздеться. Снимая сапог, он остался стоять на одной ноге, и тут же упал вниз головой. Решив стянуть сапог в лежачем положении, он покатился по палубе, как бочка. Потом он попробовал выползти из своего кожаного комбинезона, который промок насквозь и стал тяжелее десяти шуб, но с такой силой ударился головой об эхолот, что сказал себе: «Что-то треснуло, если это не эхолот, то моя голова». Затем мало-помалу, приноравливаясь к качке, он сумел избавиться от плаща. Ему даже удалось стянуть с себя мокрый свитер и выжать его. На большее его не хватило.
Стуча зубами от холода, он сел на пол в центральном посту, и его стало мотать от одного борта к