протестантов, «всех, кто желал и желает зла этой стране»[410].
Для второго Романова происходившее наполнялось более глубоким, сокровенным смыслом. Среди тех, кому возглашалась вечная память, были и государи, и все «мужественно боровшиеся и погибшие за православную веру». В этом перечне имен как бы воспроизводилась сама история Московской Руси, превращавшаяся в рассказ о торжестве не только Православия, но и православного царства. Здесь даже анафема напоминала о том же: то были имена поверженных врагов веры и государства.
Именины Алексея Михайловича падали на время Великого поста. 17 марта праздновали святого и праведного Алексия, человека Божия, и преподобного отца Макария Калязинского. День начинался с поездки в Алексеевский девичий монастырь, где царь с придворными и высшим духовенством слушал праздничную литургию. Выезд отличался богатством нарядов и многочисленностью участников, в чем, конечно, легко усмотреть вкус Тишайшего. Он не просто любил всякое «урядство» и «чин», а именно очень пышное «урядство» и очень величественный чин.
Современники оставили несколько описаний царских именин. Все тот же неугомонный Витсен, сумевший побывать и на выезде царя в монастырь, записал: Алексей Михайлович ехал в высокой черной лисьей шапке и в кафтане, украшенном драгоценными камнями. Просители в великом множестве протягивали царю челобитные, которые, «если он прикажет», принимали придворные. Все кланялись до земли. Витсен, затесавшийся в толпу в русской одежде, принужден был тоже поклониться.
По возвращении во дворец Тишайший угощал близких именинным пирогом. Как выражение особого уважения, он иногда отправлялся с именинным пирогом к патриарху. Боярам и прочим придворным именинные пироги раздавались в Столовой или в Передней Теремного дворца[411].
В дни Великого поста именинный стол устраивался довольно редко. Обычно Алексей Михайлович предпочитал жаловать столом и кормами. Перепадало и иностранцам. Несмотря на пост, пища, по уверению Витсена, отличалась большим разнообразием и была «красиво оформлена».
Царские именины — день праздничный, когда все работы были запрещены, торговые ряды замкнуты, а в церквях не играли свадеб и не отпевали покойников.
В шестую неделю Великого поста праздновалось Вербное воскресенье. Центральным событием праздника было воспоминание о входе Спасителя в Иерусалим. Для этого устраивалось шествие на осляти, где главными фигурами становились патриарх, символизирующий Христа, и царь, смиренно ведущий патриаршию лошадь за повод во «Святой Град». Действие это пришло на Русь из Византии. Известно, что оно совершалось в Константинополе и в Иерусалиме. Однако происходило оно без участия светских лиц. Да и трудно представить, чтобы императорская власть в Византии снизошла до такого публичного унижения перед властью духовной.
В самой Москве «цветоносное действо» также возникло не сразу. Историки считают, что первоначально оно появилось в Новгороде. Известно, что церемонию эту совершал «на цветоносный день» архиепископ Геннадий на рубеже XV–XVI веков. И. Е. Забелин пишет, что ход совершался «от Софии Премудрости Божией до Иерусалима, також и назад». Затем, при митрополите Макарии, церемония перекочевала в Москву[412]. К этому времени греческий обряд был уже перетолкован на русский лад — осла (точнее, лошадь) стало вести не духовное, а светское лицо. Это соединение светского и церковного начал попытался, объяснить Б. А. Успенский. Известный исследователь связывает перемену в обряде с влиянием на него «Сказания о вене Константиновой», то есть дарственной грамоте, будто бы выданной императором Константином папе Сильвестру. В «Сказании» Константин венчает папу белым венцом и в знак почтения к его сану берет его коня под уздцы, повелевая делать то же самое своим преемникам. «Сказание» легло в основу «Повести о белом клобуке», широко распространенной в Новгородской земле. Ну а симпатии митрополита Макария к традициям новгородской церковной жизни хорошо известны[413].
Примечательно, что Соборное определение 1678 года упоминает о шествии на ослята как о церемонии, появившейся достаточно поздно. По утверждению авторов, сам ход возник «не от древних век, но мало прежде нашего жития, во время мятежное, бывшу во государстве сем смятению великому, сие действие воведеся во церковь и доныне хранимо бывает безпрепятно»[414] . По-видимому, «время мятежное» — это боярские смуты в малолетство Ивана Грозного, а также Московское восстание 1547 года, последовавшее за знаменитым пожаром.
Шествие в Вербное воскресенье было чрезвычайно популярно в народе. В 1611 году поляки, опасаясь беспорядков из-за огромного стечения народа, объявили об отмене шествия. Это вызвало всеобщий ропот. Москвичи кричали, что «лучше умереть всем, чем отказаться от празднования этого дня». В итоге ход все- таки разрешили[415].
Характерно, что в первой половине столетия произошли перемены в «сценарии» шествия. Если раньше царь вел лошадь от самого Успенского собора до Покровского собора (один из приделов которого был посвящен Входу Господню в Иерусалим) и обратно, то теперь государь шествовал до Покровского собора обычным ходом — «со кресты и иконами» и лишь потом, по выходе из церкви, подходил к Лобному месту, где патриарх садился «на ослята».
Не совсем ясно, когда произошла перемена в сценарии и чем она была вызвана. Б. А. Успенский связывает ее с Никоном. Исследователь обратил внимание на то, что в 1655 году Павел Алеппский наблюдал ход по-старому; на следующий же год перемена зафиксирована в описании патриаршего выхода. Произошедшее Успенский объясняет стремлением Никона и Алексея Михайловича сблизить обряд с греческим (причем не Константинопольской, а Иерусалимской церкви). Здесь же можно увидеть стремление актуализировать «ассоциации Кремля с Иерусалимом»[416]. По Павлу Алеппскому, придел Покровского собора уподоблялся русскими Вифании, а Кремль — Иерусалиму. Переосмысление обряда побудило к большей точности — Кремль превращался в Святой город, куда въезжает Христос.
К середине века шествие стали устраивать и в других городах. Уже упомянутое Соборное определение осудило умножившиеся шествия на ослята, когда каждый местный архиерей и воевода осмеливались выступать в несоответствующих их чину ролях. При этом особо подчеркивалось, что такое умножение — прямое следствие междупатриаршества, когда «архиереи такде действие совершати обыкоша». Воеводам же было указано на дерзость их поступка, когда они «царское лице образующе… осляти предводителие сотворяются». Определение запрещало ход во всех городах, кроме «царствующего града» Москвы.
Интересно, впрочем, в этом документе другое — отзвуки конфликта Тишайшего с Никоном. Его авторы подчеркивали, что «благочестивейшие самодержцы», смиряя высоту свою царскую, «скипетрокрасными руками» к узде осляти прикасаются и ведут его до соборного храма. Так царь в лице патриарха «служительствует Христу Господу» и показывает народу «образа смирения своего». Это «похвально, ибо мнози толиким смирением царя земнаго пред Царем Небесным умиляются и внутрь себя дух сокрушения стяжавше от Бога, ко глубине душеспасеннаго смирения нисходят…». При этом признается, что государи «благочестия ради», позволяют себе «попустися» в своем царском сане. В своей красноречивости Соборное определение, вышедшее из недр патриаршей канцелярии, явно перегибает палку. В нем ощутим полемический задор: по-видимому, в царском окружении уже раздавались голоса, ставившие под сомнение необходимость участия государя в столь «уничижительном» обряде.
Документы не позволяют сказать точно, сколько раз Алексей Михайлович участвовал в шествии. Тем более трудно судить, какие он испытывал при этом чувства и испытывал ли сомнения относительно того, что приходилось «попустися» в царском чине. Известно, что впервые он принял участие в церемонии в 1645 году, заменяя своего заболевшего отца. По восшествии на престол он, судя по данным о царских выходах, стремился без нужды не пропускать участия в шествии, считая это делом совершенно необходимым.
Накануне шествия к Алексею Михайловичу приходил патриарх и звал его к «торжеству… чтобы, еси, государь его пожаловал в сию приидущую неделю (то есть в воскресенье. —