мотивов. При этом внешнее, обрядовое, никогда не противопоставлялось внутреннему. Для него это просто неразделимо. Это и есть вера.
Заезжие греки были поражены знанием царя всех литургических тонкостей. Он мог поправлять во время службы священников и поучать архиереев. Но еще более поражала греков набожность государя. «Усердие москвичей к посещению церквей велико, — писал Павел Алеппский, — царь и царица ведут внутри своего дворца более совершенный образ жизни, чем святые: все время в посте и молитве… Не успели мы сесть за стол после обедни, как ударили ко всенощной… Вошли в церковь в 3 часа, а вышли в 10 часов… Мы вышли из церкви, умирая от усталости… Во время службы русские стоят, как статуи — молча, тихо, делая непрерывно земные поклоны… Они превосходят своим благочестием подвижников в пустыне»[397].
Это описание стоической приверженности к обряду царя и его подданных не единственное. Павел Алеппский щедро заполняет ими свои записки. «О благополучный царь, — восклицает потрясенный грек. — …Монах ты или подвижник?» И как итог, как некое пожатие плечами пред такой необъяснимой набожностью московитов: кто хочет сократить свою жизнь, пусть отправляется в далекую Россию…
В своей религиозной жизни Алексей Михайлович редко позволял себе послабления. Даже болезнь не всегда могла нарушить строгий порядок. Ежедневные молитвенные «упражнения», суровое постничество, горячее и искреннее покаяние, словом, неустанный и непрерывный душевный труд — вот что заполняет значительную часть жизни Тишайшего. Коллинз сообщал, что во время постов царь обедает всего три раза в неделю, а остальное время довольствуется куском черного хлеба с солью, соленым грибком или огурчиком и выпивает кубок легкого пива. Великим постом он ест рыбу лишь дважды и постится семь недель. Словом, ни один монах так рьяно не блюдет часы молитв, как царь — посты. «Можно считать, что он постится восемь месяцев в год»[398].
Иногда кажется, что жизнь Алексея Михайловича текла по двум, абсолютно непохожим друг на друга руслам. Одно — линейное, как сама жизнь, от рождения до смерти; жизнь, где происходят изменения, жизнь, которая, собственно, и есть история с ее происшествиями, переменами и событиями. Другое русло — круг, где все повторяется, и каждый день в году похож на такой же в прошлом и должен быть похож на такой же в будущем. Такая жизнь течет как бы вне истории и вне времени, отчего в однообразии своем превращается почти в вечность. Да, собственно, это и есть вечность: вечность библейских сюжетов, повторяющихся в годичных циклах; вечность Православного Царства, каждый день живущего одной и той же благочестивой жизнью прежних, настоящих и будущих времен.
Для современного читателя подобное существование может показаться монотонным и маловразумительным. Но для Алексея Михайловича и его современников в нем как раз и заключалась истинная жизнь, полная божественного смысла, аллегорий и символов. Жизнь, где небесное, горнее признавалось несравнимо выше земного, тленного. Жизнь как приуготовление к жизни вечной, как шанс на спасение, где каждый спасается, исполняя ему предначертанное. Именно так смотрел на церковные церемонии царь Алексей.
Но это лишь одна сторона дела. Существовала и другая, не менее актуальная для нашего героя. Обожествление царской власти было неразрывно связано с идеей священного характера самого Православного царства. Вписываясь в общую религиозную систему, царский сан становился особой формой церковного служения. Вот отчего чин и порядок приобретали здесь столь важное значение: ведь в противном случае нарушалось не просто действие, а почти священослужение!
Неудивительно, что Алексей Михайлович, человек долга и живой веры, смотрел на свое участие в церковных и придворных церемониях как на нечто, предначертанное ему свыше, по долгу царскому и христианскому. Своим
Понятно, что при таком понимании придворный и церковный церемониал приобретал системообразующее значение. Каждым жестом и словом он объединял и расставлял людей согласно их «чину», подтверждал существующий порядок и традиционные ценности. И чем слабее оказывались позиции последних, тем сильнее проявлялась приверженность первых Романовых к церемониалу и этикету. Неизменный церемониал — это как сохраненный текст, отраженный зеркально. Его невозможно прочесть. Зато его содержание угадывается с одного взгляда. Угадавшись же, наделяется «священным смыслом», отчего любая попытка изменить этикет и церемониал воспринимается как покушение на устои.
Церемониал весь проникнут символами и образами-действиями. Его сила — в эмоциональном воздействии. Но это не просто эмоции. За эмоциями стоит смысл, или, точнее, они соединяются, срастаются со смыслом. В отличие от потомков участники церемоний легко «прочитывали» происходящее. Каждая перемена в слове и жесте, в порядке и направлении движения, в одеянии и его цвете, в количестве участников и их расположении, словом, во всем, из чего складывалась церемония, имела для них смысл и значение. Все маркировано, все символично и оттого «говорливо». Хотя очень часто сам «разговор» был лишен слов. Оттого все предельно выразительно и эмоционально запоминаемо.
Алексей Михайлович — непременный участник главнейших церковных церемоний и праздников. Именно он придавал им особый блеск и торжественность, являясь, по меткому определению В. О. Ключевского, перед народом земным богом в «неземном величии» [399]. В этом благочестивый царь старался, по-видимому, следовать примеру византийских и московских государей. Однако сохранность отечественных источников такова, что в большинстве случаев именно по описанию церковных торжеств и служб с участием Алексея Михайловича историки могут воссоздать церемониал московского двора и предположить, как он происходил в более ранние времена.
Но надо признать, что едва ли такая «реставрация» будет точной. Колоссальное духовное напряжение, ставшее отличительной чертой века, побуждало царя и его приближенных осмысливать все свои усилия как устроение Москвы — «Нового Иерусалима», символа присутствия и благословения Божьего, куда «спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою»[400]. Такое понимание обязывало во всем соответствовать мессианской предназначенности. Эта и была, условно говоря, «генеральная идея», пронизывающая идеологию Царства и ее церемониальное и обрядовое оформление. В своем реальном исполнении сама идея тотчас обрастала дополнительными «сюжетами», требующими незамедлительного ответа в силу их злободневности. Так, весь опыт Смуты побуждал Романовых с особым рвением подчеркивать священный характер царской власти и богоизбранность новой династии. События середины века актуализировали мысль о православном государе как едином и справедливом представителе Божественной власти в православном государстве. Именно поэтому в правление Алексея Михайловича придворные и церковные церемонии получили наиболее полное выражение, свидетельствуя, с одной стороны, о благочестии и смирении Московских государей, верных сынов церкви, с другой — о недосягаемой высоте царского сана, столь полно воплощенной в торжественном шествии Царя Земного к Царю Небесному. Последнее имело даже явную тенденцию к преобладанию: московский государь все более представал перед подданными в роли защитника и покровителя церкви, единого священного представителя Божественной власти, потеснившего даже патриарха. Одним словом, отталкиваясь от прошлого, церемониал XVII века, несомненно, приобретал новые черты и краски. Однако далеко не всегда можно определить, где все же поверх поблекших красок легли новые мазки…
Для самого Алексея Михайловича церемония — одно из самых ярких воплощений столь почитаемого им порядка и чина. Документы не позволяют во всей полноте воссоздать его деятельность в этой области. Но даже те фрагменты, которые сохранились, дают основания говорить, что вопросы «устроения» церемониала горячо волновали царя. Он буквально упивался посольскими встречами, выходами, крестными ходами, церковными службами. И если царское служение обязывало его подавать пример величия и благочестия, то, по убеждению Алексея Михайловича, это должно было быть сделано выразительно, торжественно и поучительно. Потому царь вмешивался в ход церемоний, составлял речи, распределял роли и даже занимался их «оформлением». Во всем этом легко уловить пристрастия и вкусы Тишайшего, его тяготение к чрезмерной пышности и великолепию. Стиль второго Романова — это очень державный, очень многословный и тяжеловесный стиль, в котором