Карцер
Карцер — вросшее в землю одноэтажное здание.
Караулка и за ней длинный коридор с дверями по обе стороны. Моя камерка под номером 6 — клетушка полтора на полтора. Бетонный выбитый пол, метровой толщины стена, оконце без стекла, с тройной решеткой. Холодный воздух льется из него по стене и застывает ледяной коркой, спадающей почти до пола. Под окном вместо плинтуса тоненькая горячая труба. Унитаз заменяет дырка в углу, ведущая вниз в никуда. Сбоку — пристегнутый к стене окованный железными обручами шконарь. В стене напротив в полуметре от пола — железная пластина — столик. На голом шконаре спать невозможно — ледяные железки врезаются в бока. Матрас и одеяло в карцере тоже не положены, поэтому единственное спальное место — пол. Но как спать, когда ты ростом — два метра, а ширина душегубки — полтора? Без всего и ни на чем. А очень просто: труба — спасение. Скорчившись, поджав колени, спиной — к ней. Голову втянуть в воротник, насколько возможно. Чуни — под голову.
Итак, пять суток пошло.
У потолка гул — камера кишит комарами. На дворе зима, но их — как на болоте. В свете тусклой лампочки, что утоплена в глубокой нише, этих тварей не видно. Зато хорошо слышно — их рой гудит, как высоковольтная вышка. Днем туча дислоцируется у потолка, и ее никак не достать. Ночью слетает и жалит, и сосет кровь с особой тюремной жадностью. Клопов — тоже полчища. Днем их также не видно — прячутся под «шубой», а ночью они с комарами заодно. В качестве подмоги клопам — вши. Эти жрут круглые сутки. На протяжении всего карцерного пребывания баня распорядком не предусмотрена, как, впрочем, и умывание. Положено полбуханки черного хлеба, горсть соли, два раза в день кипяток и вечерняя баланда — шлюмка жидкости с плавающим в ней капустным листом, куском луковой шелухи и одной малюсенькой соленой килькой. Если повезет, может попасться кусок гнилой картошины. Но если хочешь выжить — надо есть.
Живодерский каменный мешок. Бетонный корявый пол. Из дырки — вонь. Сверху, из окна, течет ледяной воздух. Одна радость и надежда — труба. Тонкая и очень горячая. Обжигает до волдырей, но сейчас не до этого. Бог с ними, с волдырями. Жмусь к ней то одним, то другим боком. Чунь врезается то в левую, то в правую щеку. Ночью пикируют комары и как горох сыплются клопы. Давлю их с треском на себе. Давлю и считаю. От клопового духа воротит и тошнит. Комарье визжит, лезет в уши, в нос, за шиворот. Бью, давлю... Когда-то же должны они кончиться. На третьей сотне понимаю, что никогда. В полубреду проваливаюсь в сон.
Просыпаюсь от непонятного прикосновения, переворачиваюсь на другой бок и придавливаю лбом к стене крысу. Она цыркает и с перепугу кусает меня под глаз. Вскакиваю как ошпаренный. В углу вижу — еще три. Хватаю впопыхах чунь. Вся стая ныряет в дырку. С размаху затыкаю ее им. Теперь в качестве подушки придется довольствоваться одним.
Опять пытаюсь заснуть. Каждые несколько минут открываю глаза: не ползут ли снова? Но усталость и холод сильнее — проваливаюсь в темноту.
Просыпаюсь рано. Первым делом гляжу в крысиный угол. Затычка выбита, значит, ночью опять выходили. От всего этого передергивает и осыпает мурашами.
Грядет проверка. Распорядок ее строгий и простой. Открывается дверь, выходишь голышом в коридор, спиной вперед. Одежду держишь на вытянутой руке. Вторая — за голову. Лицом — к стене, одежду — на пол. Дежурный и два рядовых осматривают камеру, с силой дергают решетку. По команде приседаешь три раза и — бегом в камеру. Следом летит шмотье.
— Гражданин начальник, здесь крыс полно, — говорю, стоя в чем мать родила.
Начальник — азербайджанец — весельчак.
— Крисов много? Так ляви! На кухня сдавать будешь, хи-хи-хи...
— Тут и клопов, и вшей...
— Ихний тоже ляви. Побистрей поймаешь — спать ки- репко будишь.
Решетчатая дверь захлопывается. Следом— кованая. Проверка окончена.
К вечеру усилился мороз. Холодный воздух с паром полился сквозь решетку еще быстрее. Сидеть на полу невозможно, начинаю ходить кругами. Свербит одна мысль: при таких климатических условиях пять суток не протянуть. Уже знаю, что это такое — недавние дни в ИВС свежи в памяти, но выхода нет. Пока кружу, отирая плечами шершавые стены, с горькой грустью вспоминаю дом, двор, сирень напротив балкона, школьных дружков из этого двора... И вдруг, как слезы, наворачиваются стихи:
На Восточной улице На карнизах узких
Сизари красуются В темно-серых блузках...
Повторяю вслух, чтоб не забыть. И дальше, дальше... По строчке, по куплету. Вот оно и сложилось, красивое стихотворение. И я со слезами на глазах, нарезая круги по камере, читаю его снова и снова — бумага и ручка в карцере запрещены.
Каждый день встаю с ним, будто боюсь потерять что- то дорогое. И опять— нараспев. Но одним стихотворением не наговоришься. Так уж человек устроен — нужно с кем-нибудь своими радостями и горестями поделиться. Особенно здесь, где все — поодиночке за двойными дверями.
Камеры изредка перекрикиваются меж собой. Когда это дежурному надоедает, он включает вентилятор, и уличный холодный воздух задувает по всему коридору.
— Начальник! Выключай, больше базарить не будем!
— Щто, яйца к решетку примерзла? Еще папробуй — в нулевка посажу!
«Нулевка» — отдельная камера, по сути своей и назначению — пыточная. Холодный бетонный мешок с вентилятором у потолка. Зимой за считаные минуты температуру в ней доводят до нуля. Но и без этого в его стенах долго не прокашляешь — неделю, не более. Из нулевки своими ногами выходят редко. Обычно выволакивают за шиворот, а иногда и вперед ногами.
Кипяток в карцере — особая благодать. Им греются изнутри, потому что снаружи тепла ждать не приходится. Благодаря ему держатся и выживают. Курить не положено. Есть — почти не положено. Поэтому от душевной хвори и от простуд одно лекарство — кипяток. Но он лишь ранним утром и поздним вечером, и тепло его ненадолго.
Снимаю тельник, затыкаю решетку — благо оконце маленькое. Становится чуть уютнее, уже жить можно.
Даже в этом скудном жестоком быте есть свои премудрости. Главное здесь — сон. Но чтобы уснуть, надо быть хоть немного сытым. Поэтому дневную пайку хлеба делю на три части. Утром — совсем чуть-чуть с солью и кипятком. В обед — одну треть, и постараться уснуть. Остальное — с баландой на ночь, чтобы дотянуть до утра. Когда ешь перед сном оставшийся кусок, макая в казенную грязно-се- рую соль, кажется, нет на свете ничего вкуснее. Голод — он хуже боли.
Затыкаю тельником квадраты решетки еще плотнее и радуюсь своей догадливости. Теперь можно и вздремнуть. Вытягиваюсь вдоль трубы и закрываю глаза. Вдруг рядом, прямо над ухом: дзинь!.. дзинь!.. Спросонок блуждаю взглядом по камере. Здоровенная крыса прыгает и пытается лапой сбить со столика остатки хлеба. Дотянуться не может, поэтому пробует снова и снова. По-боксерски, боковыми, то с правой, то с левой. Ничего не скажешь — умна тварь и изобретательна: тюрьма и для нее — тюрьма. Не успеваю' замахнуться, как она ныряет в свой лаз. Мочусь ей вдогонку и затыкаю чунем. Теперь, чтобы не встречаться с ней еще и днем, ложусь к трубе, одной ногой придавливая затычку. Иногда чувствую, как снизу колотятся. Так и хочется отдернуть ногу, но нельзя: уснешь— сожрут пайку. Говорить кому-то и жаловаться бесполезно — коридорные поднимут на смех, поэтому — скрипя зубами терпеть.
Наконец настает последний пятый день. Считаю уже не часы, а минуты — в шесть вечера должны выпустить. После обеда привычно пытаюсь уснуть. Вдруг прямо на глазах медленно и бесшумно отворяется кормушка. Прямо на меня глядят большие женские глаза, и голос шепотом:
— Саша... Саша, ты меня узнаешь?
Лица в камерном полумраке не видно. Голос тоже не знаком.
— Нет.
— Подойди поближе. Я всего на секунду, нам сюда нельзя. Я с охраной договорилась. Меня зовут Вера. Помнишь, в «Малахит» тебя слушать ходила?
Подскакиваю на четвереньках к двери. За ней, присев на одно колено, красивая глазастая девушка в