— Сапин, Антон. Двоюродный брат Сергея Логинова, который возглавляет спортивный комплекс.
— Люди опасные, — безразлично сказал Аристархов. — С такими держи ухо востро. Ну я в их дела не суюсь, и они меня не трогают. Думают, если что, я их не заложу… И правильно думают.
— Василий Петрович, а ты знаешь, где я сейчас работаю?
— В Сочи перевелся?
— Не-ет, дорогой. Я теперь частный сыщик. Следовательно, милицию собой подменять не могу. И не хочу… Зато свободен. О чем-то поставлю органы в известность, о чем-то промолчу… Понимание — это ведь штука тонкая!
— Ну так и быть! Только для тебя, ради тоста! — Василий Петрович изображал радушие, создавая иллюзию, словно вот сейчас раскроет все и до конца, но, помня его прежнее поведение на допросах, Кротов не слишком доверял этой иллюзии: в действительности Аристархов напоминал луковицу, которую надо чистить постепенно, потому что снаружи у нее — одна шелуха. Зато чем ближе к середке, тем тщательней следует снимать слои: не пришлось бы лить горькие слезы… — Антон Сапин, он… хорошо, знаешь ли, стреляет. Четыре трупа на нем.
— А, ну это не новость. — Алексею Петровичу было известно, что следствие установило причастность Сапина только к одному убийству, однако он не хотел преждевременной радостью спугнуть аристарховскую откровенность. — Мне не это нужно.
— А что тебе нужно: где он скрывается? Так это тебе разве что брательник его скажет: он Антоном командует, пули его направляет. Я ничего не знаю.
— А о том, что Сапин сбежал, оказывается, знаешь? — теперь Кротов поймал след и держал его, как чистых кровей легавая. — Откуда, кто передал?
— Есть у меня паренек, в СИЗО номер один канителится. Очень он мне серьезную маляву передал. Как я эту маляву получил, так и подумал, что скоро ко мне кто-то заявится. Заявился ты, и это, должно быть, к лучшему… Ты, Алексей Петрович, может, знаком со следаком по фамилии Турецкий?
— А как же, — не выдавая своей реакции, степенно отвечал Кротов.
— Так вот, предупреди его, что на него открыта охота. И не только на него: на друга его, Вячеслава Грязнова. Передал паренек этот, что этим двоим вынесли смертный приговор.
Эта сцена часто приходит в Зоины сны — то ли тоской по несбывшемуся, то ли трансформацией того, что было на самом деле. Чисто выметенная горница, за окном с кружевной занавесочкой — спелый летний полдень. Вдоль одной стены — железная кровать со старомодными отвинчивающимися шишечками на спинке и с горой подушек, накрытых вязаной салфеткой. На стене — темные фотографии, на которых не разглядеть изображения. Возле окна — широкий стол. Напротив окна — дверь, и возле двери что-то чернеет… Что это?' Вроде цветочного горшка, но растение, которое торчит из него, голое и сучковатое. Так, не растение, а сплошные прутья… В глубине души Зоя отлично знает — до замирания сердца! — что это такое и для чего это нужно, но не смеет сознаться даже себе. Вытянув руки по швам, она похолодело ждет.
И вот ее ожидание кончается. Дверь открывается, и входит человек, шириной своих плеч занимающий весь дверной проем. Мужчина… Лица не разглядеть, оно так же скрыто, как изображение на картинах, но Зое лица не нужно, ей достаточно волн мужской силы, исходящей от него. Этот человек способен сделать с ней все, что хочет, потому что он вправе делать это.
— Та-ак, — говорит с расстановкой вошедший, и Зоя опускает лицо перед его невидимым, но ощущаемым требовательным взглядом. — Опять провинилась наша девочка? Придется ее поучить.
Он нагибается и выдергивает из ведра с водой (только сейчас оно перестало казаться цветочным горшком) несколько прутьев. Со значением пропускает их через кулак. С прутьев капает влага.
— Опять нашкодила? В твоем-то возрасте… Ну что стоишь столбом? Особого приглашения ждешь? Раздевайся и подставляй, что полагается.
Зоя помнит, что ей нужно делать. Она подходит к столу, становится к нему лицом. Повозившись руками под форменной пионерской юбочкой, спускает трусы, а потом вытягивается всем туловищем вдоль столешницы. Подол юбочки откидывает на спину и крепко-накрепко, до побеления костяшек пальцев, вцепляется в противоположный край стола. Ей хорошо и страшно. Озноб сменяется горячей волной стыда и желания, которое омывает ее целиком.
Ощутив прикосновение прутьев к тайному месту на границе между ягодицами и бедрами, Зоя вздрагивает. Но это не удар, а царапающая ласка.
— Глупенькая девочка, — в голосе мужчины звучит упрек и сострадание, — разве ты забыла, что выросла? Взрослые девочки должны раздеваться совсем, догола…
На этом моменте Зоя пытается удержать сон — и все-таки просыпается. Острые соски напряжены так, что царапают ночную рубашку, и нет надобности трогать себя между бедер, чтобы убедиться, что там влажно и горячо. Неподвижный, как межевой камень, вкопанный в постель, рядом безразлично храпит муж. В темноте, вбирая в себя все слабые источники света, блестит его лысина. С отвращением вдохнув запах его барсуковского пота, с годами не ставшего родным, Зоя отодвигается на край кровати.
Если анализировать сон… Впрочем, Зое никогда не пришло бы в голову анализировать сновидения. Человек цельный и простой, несмотря на свое богатство и аристократическую внешность, Зоя Барсукова жила, как живется, не вдаваясь в сложности, не пытаясь проникнуть в состав психических сил, которые то толкали ее вперед, к высотам карьеры, то рвали на части. Однако не нужно быть психоаналитиком, чтобы определить, что обстановка с широким обеденным столом у окна и железной кроватью в точности повторяла обстановку горницы в родительском доме Логиновых — в станице Староминская. Исток всему — детство…
Зое пять лет. Июльское солнце золотит заборы родной улицы и песок под ногами. Синяя лужица тени ложится на дорогу от Зои и ее новенького самоката. Сегодня воскресенье, а вчера была суббота, был праздник: папа возил всю семью в райцентр. Сереже, старшему брату, купили ранец и школьную форму, а Зое — клетчатое платьице и красный, сверкающий свеженьким лаком самокат. Вечером она успела всласть накататься по двору, а сегодня с утра вывезла свое сокровище на всеобщее обозрение. Какой смысл в самокате, если им похвастаться нельзя?
Обладательницу самоката тотчас облепила стайка друзей. Раньше не все из них были друзьями, с некоторыми Зоя даже дралась, но ввиду самоката распри позабыты:
— Ой, Зоя, а откуда? А дорогой? А краска не сойдет? А прокатиться дашь?
— Папа купил, — не успевает отвечать на все вопросы Зоя. — Катайтесь, только не разбейте.
Она дает всем прокатиться понемногу, бдительно следя за сохранностью имущества, сурово отбирая самокат у того, кто пытается завладеть им на долгий срок. Прирожденная руководительница! Постепенно стайка растворяется: ребятам надоедает самокат, они разбегаются по своим делам. Но кто это остается на месте? Он стоял позади всех, не лез вперед. Он не надеется, что ему дадут прокатиться… Незнакомое чувство подступает к сердцу девочки. Это же Алеша! Тоненькая шейка, синие глазищи. Родители Алеши редко покупают ему игрушки: все деньги уходят на лекарства для сына, больного какой-то странной болезнью. Из-за этого он, наверное, такой тощий и бледный, совсем на станичных мальчишек не похож. Его дразнят: «Кощей — не тощей!», «Кощей из мощей». И он мечтать не смеет о самокате…
Закусив губу, выставив упрямый крутой лоб, Зоя подвозит самокат прямо к Алеше.
— Это мне… можно… покататься? — не верит своему счастью он.
Зоя как бы со стороны слышит невероятные слова, которые произносят ее губы:
— Это тебе. Насовсем.
— Ой, правда? А как же ты?
— Обойдусь.
И поскорей, чтобы не передумать, Зоя убегает домой. У самой калитки поворачивается. Алеша так и стоит посреди улицы, сжимая ручки самоката, и в его позе столько робости и радости, что и Зое становится радостно. Она больше не жалеет, что отдала другому дорогую вещь.
Эта радость сохраняется в ней еще час спустя, когда она играет со своими куклами, вытащив их на крылечко. Из дома выходит отец и потягивается — темный, чугунный, литой. Плечи заслоняют небо, из