Итак, за сюжетом неуспешного поколения скрывается вполне достижимый успех, в мангеймовском понимании этого слова — «контроль над ключевыми позициями и сопутствующими возможностями влиять на события в целом»[270]. Узкому кругу писателей, поэтов и критиков удается сделать риторику неудачи одним из доминирующих языков эмигрантского сообщества — и с ее помощью решать проблемы распределения позиций в литературном пространстве. Эта же риторика делает «незамеченное поколение» неуязвимым в глазах «грядущих историков». Найденная формула успеха может бесконечно варьироваться, всякий раз заново переопределяя границы поколения, но сохраняя его основной стержень — образ всепобеждающей неудачи: «Действительно, кроме блистательной удачи некоторых книг В. Набокова-Сирина, не назовешь ни одного произведения, художественно вполне законченного и без срывов. Но нужно быть совсем глухим, чтобы не чувствовать, что неудача, например, Поплавского бесконечно ближе к абсолютной подлинности искусства, чем успех, например, Эренбурга и ему подобных»[271]; «Не забудем, однако, того, что сказал Белинский незадолго до смерти: для русского человека слабая книга с хорошим замыслом всегда будет дороже книги блестящей с замыслом сомнительным»[272].
Структура этого оксюморона остается неизменной, несмотря на постоянно меняющиеся определения обманчиво успешного «другого». В центре формулы обязательно оказывается внешняя инстанция — будь то «Россия», «творчество», «сущность жизни», «абсолютная подлинность искусства» или Виссарион Белинский, — инстанция, способная совершить волшебное превращение неудачи в успех. Образ «молодого» («второго», «незамеченного») поколения можно описать практически только через призму внешнего взгляда. В тот момент, когда доброжелательные наблюдатели должны были бы перестать говорить за «молодое поколение», предоставив ему возможность взрослеть, появляются «Числа», включившие такой взгляд извне в стратегию самопрезентации. Это поколение легко исчезает из поля зрения, его история вполне может выстраиваться как последовательное удостоверение отсутствия: отсутствия живой и талантливой молодежи в эмиграции, отсутствия внятной идеологии новой литературы, — вплоть до удостоверения пустоты, скрывающейся за фальшивым образом «молодого поколения». Но ситуация столь же легко переворачивается, становясь историей незамечания, недостаточно внимательного взгляда.
Характерно, что «молодые» литераторы охотно подхватывают столь беспокоящую «старших» тему поиска идеологии: идеология, воспринятая как отчужденная категория, оказывается еще одним способом смотреть на себя со стороны — поиск идеологии завершается ее ожиданием. Заинтересованно наблюдая за собой и ожидая зарождения новой идеологии, «молодое поколение» усиленно охраняет собственные рубежи от воздействия «чужих» — каких бы то ни было — идеологий. Единственная идеология, допущенная в структуру предъявляемого образа «мы», — идеология «простого», «главного», «важного», редуцирующая символические определения реальности к набору предельных значений. Пространство такой идеологии может быть определено исключительно как «подпольный», «внутренний» мир, мир недоговоренного и несказуемого, а значит, любая реализация — даже реализация в качестве «незамеченного поколения» — обеспечивается лишь при посредничестве взгляда извне. Только внешняя инстанция может сообщить о гибели целого поколения и призвать к состраданию. Постоянное балансирование между «внутренним» и «внешним», то есть перенос представлений об интимном, приватном в сферу публичности, делает риторику «молодого поколения» обратимой: оборотной стороной важного неизбежно оказывается негативно оцененная театральность, подлинное грозит обернуться чем-то обманчивым и фальшивым.
Конечно, ускользающий и мерцающий образ «молодого поколения» — поле непрерывного состязания «старших» литераторов. Способность влиять на «молодых» кажется значимым подтверждением статуса, единственно приемлемым оправданием и единственно мыслимой мотивацией «эмигрантской литературы». «Молодое поколение» становится зеркалом самых противоречивых ожиданий: от новизны до преемственности, от исполнения эмигрантской миссии до провала, доказывающего, что литература в эмиграции невозможна. Распадение старых и отсутствие новых нормативных определений успеха, своеобразный невроз ожиданий, предполагающий заниженные и завышенные требования одновременно, — все это прямо сказывается на тех моделях поведения, тех стратегиях самопрезентации, которые избирают начинающие литераторы-эмигранты. Для того чтобы этому поколению «дали слово», оно должно было в конечном счете стать незамеченным.
ГЛАВА 3
Институт незамеченности: нормы и акторы
Конечно будущий историк во многом нас оправдает…
Только нам от этого ничуть не легче.
Мотивы, которые вынуждают начинающих литераторов разыгрывать трагедию незамеченности, кажутся Владиславу Ходасевичу парадоксальными: «Молодые поэты не учитывают того, что Адамович в своих статьях последователен, а они нет. Адамович исходит из того положения, что эмигрантская молодая литература обречена гибели. Но ведь сами поэты хотят быть писателями и не чувствуют себя неспособными к литературной деятельности»[274]. В предыдущей главе речь шла о том,
В глазах своих наставников наши герои представляют именно литературное поколение. В предисловии к сборнику «Одиночество и свобода» Георгий Адамович противопоставляет героических молодых литераторов и «молодежь иного, более обычного склада. Для нее, в целом, русская литература за рубежом оказалась лишена интереса a priori, — ибо представлялась она ей каким-то донкихотством, пусть и благородным, но смешным, ни к чему ощутимому не ведущим»[275]. Однако для самих «молодых литераторов», как мы помним, было важно ощущать себя «людьми 30-х годов». Такую неоднозначность поколенческих терминов мы будем учитывать, и, прежде чем перейти к разговору об институте литературы, определениях литературы и литературном сообществе, поговорим о двух компонентах, из которых собственно складывается «поколение»: о специфическом чувстве причастности к определенному времени и о специфическом переживании общности. Эти темы нам уже приходилось так или иначе затрагивать, теперь мы остановимся на них подробнее.
«Незамеченное поколение» и определения времени
Поколенческая риторика, начиная с романтической, связывает переживание причастности эпохе с проблематизацией «истории» и «актуальности» — это общее место теоретических работ, так или иначе имеющих дело с понятием поколения. Разделение на молодых и старших, детей и отцов здесь подразумевает вопрос о праве «делать историю» и монополизировать пространство «современного», «актуального».
В этом смысле Клодин Аттиас-Донфю пишет об устойчивой иерархии возрастных стадий: зрелость занимает доминирующее положение, а молодость, впрочем, как и старость, — «маргинальное»[276]. Более сложную схему предлагает Пьер Нора: он выделяет несколько исторических фаз изменения статуса молодости начиная с французской революции 1789 года. Согласно