помощи умело предъявленных высказываний других — как правило, этим высказываниям предшествует намек, техника осторожного балансирования между многозначительностью («я отворю…») и стиранием смысла («это ничего не значит»). Собственный образ, увиденный через призму чужого взгляда, становится объектом пристального внимания, любования, обсуждения. При этом иллюзия умолчания, нежелания говорить о себе поддерживается при каждом удобном случае, — скажем, Борис Поплавский в очередном манифесте, озаглавленном «Вокруг „Чисел“», подчеркивает: «Трудно написать о нас самих. <…> Символисты и сюрреалисты бесконечно много написали о себе. Новая эмигрантская литература — почти ничего»[208].

Однако стратегия умолчания срабатывает только в сочетании с резкими жестами. Чтобы заставить литературное сообщество ходить «вокруг „Чисел“» и угадывать, чего же они, собственно, хотят, потребовались не только намеки, но и манифестации радикальных намерений — негромкие по сравнению с практиками русского авангарда или французского сюрреализма, но ясно различимые в эмигрантской литературной среде. На фоне «Нового дома» и «Нового корабля» «Числа», безусловно, воспринимаются как enfant terrible. Ощущение конфликта создается при помощи смены знаков — если прежде с образом «молодого поколения» связывался неопределенный, но оптимистический интерес «ко всем областям жизни»[209], то вместе с «Числами» появляется другой вариант «разговора о главном» — столь же неопределенный, но скорее пессимистический: «…У всех, кто не хочет принять современной жизни такой, как она дается извне, обостряется желание знать самое простое и главное: цель жизни, смысл смерти»[210]. Мы уже знаем, как было прочитано это заявление, что именно показалось в нем новым и провокативным: подчеркнутая асоциальность и слово «смерть».

Декларируя намерение издавать журнал «вне политики», «Числа», конечно, прямо обращаются к своим политизированным наставникам — обращение было услышано и воспринято именно как вызов. Из этой декларации, однако, не следует, что политика выносится за рамки индивидуальной системы ценностей или даже за пределы представлений о литературе. Идеи аполитичности и «чистой литературности» авторам «Чисел» в равной степени не близки — отказ от политики в данном случае означает прежде всего отказ от четко обозначенных ориентиров, отказ от того, что условный «эмигрантский читатель» традиционно распознавал в качестве «позиции» периодического издания. «Числа» предпринимают поиск такой территории самоопределения, которая могла бы противостоять любой социальной оформленности, всему тому, что принято связывать с отношениями господства и подчинения, с символами поражения и успеха.

Именно на этой утопической территории обитает «новый человек», поколенческий герой, антропологию которого активно разрабатывают авторы журнала. И «эмигрантом 30-х годов», и «героем эмигрантской молодой литературы» признается прежде всего «внутренний человек», «подпольный человек», нищий духом и безденежный, — не имеющий отношения ни к каким формам «авторитетного распределения ресурсов», если воспользоваться лаконичным определением власти, предложенным Дэвидом Истоном. «Кто является героем этой литературы? Это действительно как бы „голый“ человек, и на нем нет „ни кожи от зверя, ни шерсти от овцы“ <…>. В социальном смысле он находится в пустоте, нигде и ни в каком времени»; «Современный человек <…> нищ и наг, потому что совестлив. Мне кажется, эта воля — отказ, обеднение, решимость выдерживать одиночество, выносить пустоту — самое значительное, что приобрело новое поколение»[211]. За намеченным сюжетом разрыва поколений скрывается, с одной стороны, риторика непослушания, с другой — растерянность, непроясненность задач, непонимание того, каким образом можно использовать обретенную свободу.

Борис Поплавский, усиленно пытавшийся заполнить образ пустого, подпольного пространства, прежде всего провозглашая, как в свое время Мережковский, появление «новой атмосферы» — «мистической», «религиозной», антипозитивистской[212], в статье «О смерти и жалости в „Числах“» признается: «Точной идеологии еще нет, но не пора ли мистической молодежи открыто и как можно резче заявить о заветной своей тенденции. Но как раз резкости и отчетливости, даже необходимой непримиримости и грубости, еще не научился „эмигрантский молодой человек“, хотя бы у „братьев“ своих сюрреалистов. Нужно бороться, может быть, даже некультурными средствами, нужно среди грохота кричать о своем. Ибо наше поколение вскипело, и пора ему уже вырваться на поверхность, или сердце его разорвется, и оно погибнет»[213]. Иными словами, резкость и отчетливость жеста должны предшествовать возникновению точной идеологии, в качестве основного условия поколенческой реализации провозглашается конфликт как таковой, противостояние как таковое. С этой точки зрения самым радикальным субъективным действием и впрямь может быть только смерть («Как жить? Погибать»[214]), а идеальным способом интерсубъективного взаимодействия — только жалость. Тема трудных эмигрантских условий окрашивается в апокалиптические тона; подразумевается уже не просто тяжелое, но предельное, пограничное существование, существование на грани гибели, на грани катастрофы.

Одновременно с декларативной маргинализацией «молодого поколения» свои позиции на литературной сцене укрепляет поколение «среднее», «промежуточное». Малейшие признаки поколенческого разрыва охотно фиксируются, поскольку разрыв в данном случае подразумевает возникновение новой ниши — возрастает роль сторонней, но заинтересованной инстанции, способной не только увидеть и описать сюжет взаимоотношений «старших» и «молодых», но и принять в нем участие. Сложившийся образ инфантильной, несамостоятельной «молодой поросли» предполагает, что поколенческий конфликт должен описываться как история оставленности, одиночества, неприкаянности. Георгий Адамович восклицает: «„Дети“ предоставлены сами себе, они с отцами несравненно вежливее, чем были предыдущие поколения, но они не знают, о чем с ними говорить. Миры рушатся, а те все описывают природу…»[215]. «Среднее поколение» с готовностью оказывает «молодым» необходимую поддержку, окончательно закрепляя за образом «старшего литератора» набор негативных значений: нечувствительность к новому, косность, безучастность, замкнутость; «им все равно, есть ли у них смена»[216], — подчеркивает Владислав Ходасевич. Сюжет вторичного, но столь значимого для эмиграции «молодого поколения» обогащается интонациями жалости и метафорами смерти: «Если эти ростки не погибнут — придется признать, что они всем обязаны только себе. <…> Если эмиграция даст зачахнуть молодой словесности, она не выполнит главного и, может быть, единственного своего назначения. Но и в этом случае будущий историк с любовью и удивлением преклонится перед подвигом тех, о ком я говорю: перед талантливыми и бездарными, перед умными и неумными одинаково, ибо в доброй, благой, в прекрасной воле своей они все равны»[217].

В то время как «старшим литераторам» отводится роль балласта, неустранимого препятствия, перекрывающего «доступ в печатные органы»[218], скорректированный образ «молодого поколения» вновь оказывается «подлинно эмигрантским», на него, разумеется, проецируются все надежды, так или иначе связываемые с эмиграцией. Однако и Ходасевич, обвиняющий «старшую» литературу в том, что она «не сумела стать подлинно эмигрантской»[219], и Адамович, заявляющий, что «молодая» литература переживает «самый эмигрантский период»[220], имеют в виду, конечно, не те «эмигрантские темы», которые ожидал увидеть в произведениях писателей-дебютантов М. О. Цетлин (тему «эмигрантского труда», «разнообразных и неожиданных профессий», «существования в чужой обстановке» и т. п.[221]). На сей раз имеется в виду не столько «тема», сколько «идея» эмигрантскости, эмигрантский «стиль»[222], который требует не отражения, не изображения, а воплощения. «Эмигрантскость» подразумевает особую (хотя и не вполне понятно, какую) поведенческую модель, особый (хотя и весьма смутно представимый) способ определять себя в литературном пространстве. Иначе говоря, формула «молодое поколение — единственная надежда эмиграции» постепенно подменяется другой: «молодое поколение — единственный носитель эмигрантского стиля». Для конструирования образа этого поколения уже недостаточно таких универсальных характеристик, как возраст или статус: не всякий «молодой» или «начинающий» литератор может быть признан «подлинно эмигрантским». Однако и «точная идеология» — мы это помним — существует только в модальности обещания и чаяния. Итак, чтобы продолжать описывать борьбу за ключевые, влиятельные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату