«ужасающее отсутствие талантливой и, главное, живой, ищущей молодежи» [150].

В то же время появляются первые эмигрантские сообщества дебютантов, вполне активно стремящихся «войти в литературу». Это скорее маргинальные объединения, охотно заимствующие образцы литературной радикальности у советского авангарда и отчасти у французского сюрреализма — «Палата поэтов» (1921–1922), «Гатарапак» (1921–1922), «Через» (1923–1924). В 1925 году в стратегию самопрезентации включается слово «молодость»: возникает «Союз молодых поэтов и писателей»; под молодыми здесь подразумеваются «еще не реализовавшиеся» литераторы, те, кого обходит вниманием основанный в начале 1920-х «Союз русских писателей и журналистов», соответственно — те, кто нуждается в поддержке. Также как и «взрослый» союз литераторов-эмигрантов, «Союз молодых поэтов и писателей» занимается в основном организационной, благотворительной, издательской деятельностью. Заявляя о существовании «парижских молодых поэтов», первый председатель Союза, Юрий Терапиано, пишет отнюдь не о возникновении общности, а об уникальности каждого: «Союз молодых поэтов и писателей в Париже, существующий второй год, является организацией профессионального типа и не выдвигает никакой определенной литературной программы. Благодаря своей „литературной надпартийности“ Союз может примирять и объединять в своей среде представителей самых различных школ и направлений, как в организации профессиональной. Но для Парижа типично, что почти каждый из молодых поэтов идет своим, индивидуальным путем, и потому, в сущности, говоря о Союзе, я должен говорить не о литературной группе, а об отдельных молодых поэтах»[151]. При ретроспективном взгляде эта ситуация выглядит, разумеется, иначе — вот как она описывается тем же автором в воспоминаниях 1953 года: «В то время поэтическая атмосфера эмигрантского поколения только еще смутно намечалась. В Союзе шла острая борьба между последователями Пастернака <…>, представителями имажинизма и футуризма и той группой, к которой примыкал и я, — стремившейся вернуться к ясности и простоте, к традиции начала XIX века. Знакомство с Ходасевичем оказалось чрезвычайно полезным для многих тогдашних молодых поэтов. Он решительно отмежевался от формализма и левизны, и группа „неоклассиков“ приобрела в его лице сильного союзника»[152]. Заметим, что эта попытка различить в неоднозначном прошлом смутные контуры единого поколения связана с фигурой наставника, поощряющего не повторение литературных экспериментов 1910-х годов, не ориентацию на литературу советской России, но те тенденции, которые еще не вполне оформлены, не вполне озвучены и потому могут быть названы специфически эмигрантскими.

К концу 1920-х фигура старшего наставника становится неотъемлемым элементом всех эмигрантских институций, так или иначе отождествлявших себя с «-молодой литературой». Это может быть объединение, созданное усилиями «старшего лидера» (так «Кочевье» (1928–1939) было организовано Марком Слонимом); или литературная группа, соотносящая себя с некоей авторитетной инстанцией (участники «Перекрестка» (1928–1937) воспринимались исключительно как последователи Ходасевича); или сообщество с более размытыми границами, которое менее отчетливо заявляет о своих предпочтениях, идеологах и лидерах, вообще менее отчетливо заявляет о себе как о сообществе, однако возникает и существует в результате интенсивной коммуникации «молодых» и «старших», делает эту коммуникацию одним из основных сюжетов своей истории (что впоследствии, скажем, позволило говорить о «парижской ноте» как «о школе Адамовича»), Наконец, предпринимаются попытки «сплотить оба поколения», впрочем, не слишком успешные (объединение «Круг» (1935–1938). Точно так же во всех «молодых» журналах, о которых пойдет речь в этой главе, обязательно печатаются известные, давно завоевавшие признание авторы. Иными словами, имеет смысл говорить о публичном образе «молодого эмигрантского поколения» как о совместном проекте, формирующем идентичность и «молодых», и «старших», побуждающем литераторов идентифицировать себя с одним из поколенческих полюсов и тем самым конструировать другой.

Но прежде чем обратиться к источникам, мы бегло наметим опорные точки поколенческой риторики: напомним те исторические модели «молодого поколения», которые не могут не учитываться нашими героями при построении собственной. Базовой, конечно, становится романтическая модель — тем более значимая, что она имеет прямое отношение к эмигрантским символам. В тех случаях, когда преемственность рефлексируется и акцентируется, романтический образ поколения оказывается эталонным — разумеется, это высокий образ, образ, задающий планку высокого. Играя роль идеального образца, «поколение революций» воспринимается отстраненно и опосредованно — прежде всего через призму русских неоромантических трактовок: так, Владимир Варшавский предваряет книгу пространной цитатой из «Confession d’un enfant du siecle» Мюссе, позаимствованной, в свою очередь, у Аполлона Григорьева. Конечно, романтическая традиция задает образец поколения постольку, поскольку формирует особый тип поколенческого сознания, особый способ переживания истории [153], связывает идею поколения с собственно «литературностью», обеспечивает возникновение понятия литературного поколения[154], в том числе и в его российской версии.

Этап зарождения отечественной риторики «литературных поколений» для наших героев, безусловно, важен: недаром одно из центральных мест в пантеоне «новой эмигрантской литературы» занимает Лермонтов: «…Все удачники жуликоваты, даже Пушкин. А вот Лермонтов — другое дело. <…> Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме Отца твоего! Как вообще можно говорить о пушкинской эпохе! Существует только лермонтовское время, ибо даже добросовестная серьезность Баратынского предпочтительнее Пушкину, ибо трагичнее!»[155] Заметим, что поколенческая риторика появляется в русской литературе одновременно с образом идеального, деятельного, реализовавшегося, но уже недостижимого, уходящего в прошлое «пушкинского поколения», — именно по отношению к нему настоящее выглядит так «печально», а грядущее — «иль пусто, иль темно». Характерно, что «лермонтовское время» распознается «молодыми эмигрантами» именно как неуспешное и трагичное.

С другой стороны, поколенческую рамку коллективной идентичности подсказывает язык «шестидесятников» — один из доминирующих языков эмигрантской публицистики 1920–1930-х (далеко не только литературной), язык, на котором охотно говорят «старшие наставники» и который вынуждены освоить «входящие в литературу», «молодые» литераторы. Образ нищей, бунтующей молодости, несущей кардинальное обновление и разрушающей привычные представления о границах литературы, плотно включен в нормативные характеристики жизнеспособного общества. Для нашей темы существенно, что текстуальное оформление такого восприятия молодости впоследствии приписывается прежде всего Тургеневу и Достоевскому[156] — иными словами, шестидесятнический образ молодого поколения закрепляется с позиции «взгляда извне», усваивается через апофатические определения, через символы отрицания и фигуры негативности[157] .

Еще один всплеск интереса к понятию поколения — в конце XIX — начале XX века — связан с именем «наставника молодых эмигрантских литераторов», Дмитрия Мережковского. В хрестоматийной статье «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», обозначая разрыве позитивистской, «реалистической» традицией, Мережковский предлагает образ нового, но не вполне определившегося, смутно различимого поколения эго поколение, соединяющее «величайшую силу» с «величайшим бессилием»[158], наделенное «тихим голосом <…> так, что далекая толпа не может услышать»[159], поколение, у которого «в груди не хватает дыхания, в жилах — крови»[160], жертвенное поколение, которому, вполне возможно, «ничего не удастся сделать»[161] , однако «в чем бы ни обвиняли современное поколение, как бы над ним ни смеялись, оно исполнит свое героическое призвание — умереть, передав следующему, более счастливому поколению искру новой жизни»[162].

В каком-то смысле из идеи жертвенного, вторичного литературного поколения выстраивается конструкт «Серебряного века» (напомним, что возникновение этого термина нередко связывают с эмиграцией, а авторство приписывают Николаю Оцупу, редактору журнала «Числа»). Омри Ронен в известном научном расследовании выводит этимологию «металлургических метафор» из концепции циклов, чередующихся в истории литературы, и обнаруживает эту концепцию в нескольких формально не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату