– Надо сундук упрятать.
Сокровища зарыли неподалеку от избы отшельника 52.
Выбравшись из болот на лесную дорогу, Багрей молвил:
– Далее пойдем порознь. На Москве шибко не высовывайся. Оглядеться надо. Коль все слава богу, вновь к сундуку сходим. Не бойсь, не проману. Меня недели через две сыщешь в кабаке на Варварке. Но сразу ко мне не лезь, будь усторожлив… Ступай с богом, Ермила. Я ж покуда в Ростов наведаюсь.
Разошлись. Мало погодя Одноух огляделся и нырнул в лес. Покрался вспять. Хитрит Багрей! К Ростову ему идти опасно. Поди, в скит вернется. Вскоре сторожко выглянул на дорогу. Багрей шел к Ростову. Ермила крался версту, другую… Багрей шел к Ростову!
Одноух плюнул, вышел на дорогу и зашагал на Москву.
В тот же день Багрей вернулся в скит.
Так уж повелось на Руси – на Кузьму и Демьяна резали кур. Приходские попы довольны: первая хохлатка – храму господню.
Вернувшись из церкви Успения Богородицы, что на
Покровке, купец Суконной сотни Евстигней Саввич Пронь-кин тотчас начал собираться в Кремль. Не припоздать бы, сам царь во дворец зовет. Честь неслыханная! Государь будет с набольшими купцами совет держать.
Варвара же Егоровна сновала по дому. Хлопот на Кузьму немало: скребли и мыли полы, начисто выметали крыльца, лестницы и переходы, посыпали желтым и красным песком (через решета) двор и дорожки, курили жилье яичным пивом, дабы душистым сладким благовонием терем заполнить.
Варвара Егоровна принялась было снимать с киота иконы, но Евстигней Саввич не дозволил:
– Перед Святой неделей1 сымешь.
Варвара вздохнула: образа позеленели, заплыли воском, закоптели, а до Светлого воскресения, почитай, полгода. Взять бы да почистить, но супруга не ослушаешься: строг Евстигней Саввич! Всегда и во всем обычая держится.
Пронькин, обувшись в красные сафьяновые сапоги с серебряными подковками, ступил к большому кипарисному сундуку, обитому белым железом. Поднял крышку, достал бобровую шубу.
– Надел бы заячью, батюшка. Уж больно на улицах грязно.
– К царю иду!
Холоп Гаврила, тот самый Гаврила, коего Евстигней держал при себе вот уже два десятка лет, поплескивая на сухие березовые полешки яичным пивом, едко бросил:
– Чай, не на пир кличет.
– Нишкни! – прикрикнул Евстигней Саввич. – Эк, волю взял языком трепать… Помене, помене плещи. Вон уж полбадьи опорожнил. Наберись тут. Пивко-то ныне денежек стоит.
Гаврила крякнул: ну и жаден Евстигней Саввич, чуть ли не в первые купцы выбился, а за полушку (как и раньше) удавится.
Евстигней начал примерять шубу – новехонька! – а Гаврила, воровато зыркнув на купца, приложился к бадейке. Варвара Егоровна углядела, но смолчала: как ни дозирай за колобродным Гаврилой, все равно где-нибудь назюзюкается.
Евстигней Саввич помолился на киот, надел шапку, взял посох и вышел из избы. Варвара Егоровна проводила супруга до ворот.
– С богом, батюшка.
Пошел от избы Пронькин степенно, вальяжно. Царь позвал! В кои-то веки побываешь в государевом дворце. Он, подлый человечишко, бывший тяглый мужик князя Телятевского, зван на совет к великому государю всея Руси! Скажи кому в селе Богородском – засмеют. Спятил-де Пронькин, давно ли на постоялом дворе в лаптях сидел, и вдруг из грязи да в князи. Засмеют!
В гору пошел Евстигней Саввич. Глядишь, через год-другой и до Гостиной сотни дотянется. То-то деньга в мошну потечет, то-то на царской льготе каменных лавок и торговых подворий поставит!
Бодр, доволен Евстигней Саввич.
Вышел на Покровку. Улица шумная, многолюдная; по обе стороны, за яблоневыми и вишневыми садами, высятся нарядные боярские хоромы. Что ни терем, то залюбень.
«Знатные хоромы, – с завистью подумалось Пронь-кину. – Добро бы себе такие поставить. В три жилья, на высоком подклете. Купцов позвать, пир закатить. Глянь, гости, какие хоромы у Проньки, не хуже боярских».
Сожалело вздохнул: царь заповедь наложил. Купецким теремам вровень с боярскими не быть. Знай сверчок свой шесток. Ни шапки высокой не носить (чем знатней чин, тем выше шапка), ни хоромам в три яруса не стоять.
На улице стыло, ветрено, сыплет мокрый, лохматый снег. Дорога, мощенная дубовыми бревнами, грязна и скользка.
– Гись!
Мимо, окруженная конной челядью, громыхает боярская колымага. Ошметки грязи летят на бобровую шубу. Евстигней Саввич жмется к обочине. И шубы жаль, и на боярина зло. Вот и тут купцу униженье. Отряхивай грязь и помалкивай. А сколь еще высокородцев до Кремля проедет! В каретах, колымагах, рыдванах. Теснят чернь (зазеваешься, так и кнута сведаешь), насмешничают, спесью исходят. Бояре, думцы, ближние царевы люди! Лишь только им можно в каретах покрасоваться. Купцу же (по цареву указу) ни в каком возке ездить по городу не дозволено. Бери посошок – и вышагивай. Свои ножки что дрожки, встал да поехал.
Миновав храм Николы в Блинниках, Златоустовский монастырь и Горшечный ряд, Пронькин вышел к Ильинским воротам Китайгородской стены. Через ров перекинут деревянный мост. На мосту тесно, людно, шумная перебранка: застряли две громоздкие колымаги. Меднобородый носастый боярин, высунувшись из дверки, густо, осерчало кричал:
– Осади, осади, Семка! Ко царю еду!
– Сам осади! – надорванно и визгливо голосил Семка.
– Тебе ли, Петьке Тулупову, моему выезду помеху чинить! Ведай, кто перед тобой! Князь и боярин Сицкий!
– Ведаю! Не возносись, Семка. Эко шапку выше Ивана Великого напялил. Чай, не из больших родов. Прадед твой в псарях-выжлятниках у Василия Третьего хаживал, хе-хе!
– Пра-а-дед? – зашелся Сицкий и, кипя гневом, выбрался из колымаги. Забесновался, застучал посохом. – А ты-то, клоп вонючий, давно ли из холопей в бояре выбился?! Да и как? Наушничал царю, на добрых людей поклепы возводил, вот царь-то тебя, лжеца паскудного, и пожаловал. Глянь, на наветчика, люди московские!
– Врешь, собака! – подскочил к Сицкому Тулупов. Ухватил за бороду, заверещал. – Николи того не было! Николи-и-и!
Тяжелый осанистый Сицкий отшиб Тулупова кулаком, крикнул своим челядинцам:
– Скидай в ров колымагу!
Но на челядь Сицкого набежала челядь Тулупова, и загуляло побоище.
Толпе – потеха. Свист, улюлюканье, хохот.
Набежали стрельцы, уняли, развели колымаги.
«Э-хе-хе, – усмехнулся Пронькин. – Ишь, как в боярах гордыня взыграла, ишь, как родами считаются. Где уж тут купцу в высокой горлатной шапке пощеголять (поруха всему боярству!), с головой сорвут».
На Ильинке Большого посада 53конные стрельцы перегородили улицу подле Посольского двора.
– Чего стряслось? – спросил Евстигней Саввич.
– Послы едут, – ответили из толпы. – Чу, от цесаря римского 54.
Пронькин обеспокоился: как бы и впрямь к царю не опоздать. Оскорбление неслыханное! За такую вольность мигом в опалу угодишь, а того хуже – ив застенке окажешься. Царем-де погнушался, худой умысел держишь. Жуть подумать! Добро, ежели послы по Москве едут.