ко выкуси, Василий Иваныч! – Болотников с веселой насмешкой выкинул кукиш. – Ныне не остановишь. Но царь Василий не дурак. Чу, спешно новые полки подтягивает. Наверняка и к Волхову, и к Белеву стрельцов с дворянами пришлет. Города ж эти на нашем пути, их не миновать. Так что пиры закатывать недосуг, на Москве погуляем. Ныне каждый день дорог. На Болхов, воеводы!
Сказал как отрезал. Знали: спорить теперь напрасно, Болотников непреклонен. Молча разъехались по полкам. В шатре остался лишь один Федька. Мрачный, насупленный.
– Чего темней тучи?
Берсень исподлобья глянул на Болотникова, зло брякнул:
– Тяжко мне с тобой, Иван… Тяжко!
Улыбка сползла с лица Болотникова. Пристально посмотрел Федьке в глаза, покачал головой.
– Обидчив ты, Федор.
– Обидчив, Иван, обидчив! – запальчиво продолжал Берсень. – Зачем помыкаешь мной, зачем перед начальными срамишь? В Диком Поле я и дня сраму не ведал. А ныне? Что ни совет, то Берсень в дураках. Казаки смеются.
– Напрасно ты так, – с сожалением произнес Болотников. – На то он и совет, чтоб истину выявить.
– Истина твоя – Юшка Беззубцев. Мудре-ен советчик. Берсень же – не пришей кобыле хвост, глупендяй. Куды уж ему воевод наставлять, малоумку.
– Буде, буде, Федор! – строго оборвал Иван Исаевич. – Обидели девку красную, речей ее не послушали. А вспомни казачий круг! В каких драчках дела вершили? За сабли хватались, чтоб к истине-то прийти… На Юшку сердца не держи, он худого не скажет. Гордыню же свою, Федор, подале запрячь, на ней далеко не ускачешь. Славы твоей ни Юшка, ни кто другой не отымет.
– Отпусти меня, Иван… Из рати отпусти, – глухо вымолвил Берсень.
– Что? – меняясь в лице, переспросил Болотников.
Но Федька уже вышел из шатра. Болотников хотел
остановить, окликнуть и все же сдержался, не дал волю гневу. Научился укрощать себя в турецкой неволе. Сколь раз приходилось брать себя в руки, когда над тобой измывается иноверец с ятаганом. Но как это было тяжко – задавить в себе ярость! Казалось, легче принять смерть, чем перенести глумление. И все же переносил, переносил ради неугасающей надежды на избавление. Лишь однажды не одолел себя; это были дни, когда стало совсем невмоготу, когда вконец озверела, ожесточилась душа. Негодующий, осатаневший, готовый разнести невольничий корабль, он набросился на янычара – и лишь случай спас ему жизнь…
Иван Исаевич вышел из шатра. Рать давно уже спала, окутанная черным покрывалом августовской ночи. Улегся на траву, широко раскинул руки. По роще гулял теплый упругий ветер, заполняя ее тихим ласковым гулом.
Бесшумно вынырнул из тьмы стремянный, в руке – седою. Другого изголовья Болотников не терпит: казачья привычка.
– Кафтаном накрыть?
Иван Исаевич не отозвался, ни о чем не хотелось говорить в эту ночь. Полежать бы отрешенно, позабыв обо всем на свете, полежать тихо, умиротворенно. Ведь так редки безмятежные минуты! Как недостает их усталой, вечно терзающейся душе.
Смежил отяжелевшие веки, уходя в сладкое, легкое забытье… И вдруг, как стрела в сердце. Федька! Федька Берсень.
Сон начисто отлетел и вновь душу защемило, обдало недоброй смутной тревогой. Федька!.. Нет ближе, верней и надежней соратника… Сын крестьянский, страдник, атаман мужичьей ватаги. Не он ли укрывал беглых оратаев в лесных дебрях, не он ли громил боярские усадьбы, не он ли заронил в его душе смуту, прельщая волей? А мужичьи кабальные грамотки? Не с Федькой ли сжигали ненавистную кабалу на Матвеевой заимке? Не в Федькиной ли лесной землянке упрятались Василиса с Афоней Шмот-ком после бунта в селе Богородском?
Особо памятно Дикое Поле: воеводство Федьки в засечной крепости, ратоборство с ордынцами, степные походы…
Но с чего бы это вдруг Федька из рати уйти собрался? Какая блоха его укусила?
Думал, искал причину, покуда не всплыли Федькины слова:
«Не могу под уздой ходить. Тяжко мне под уздой!»
Молвил на победном кромском пиру, молвил с болью, с надрывом, даже кулаком по столу бухнул.
«О какой узде гутаришь?» – спросил тогда сидевший обок Нечайка Бобыль.
«Не понять тебе, – уклонился Берсень. – Давай-ка еще по чаре. Пей, Нечайка, заливай душу!»
Пил много, свирепо, с непонятным ожесточением, будто не победу обмывал, а заливал горькой тяжкую беду.
«Не могу под уздой ходить». Не тут ли истина? Такому, как Федька все узда – рать, советы. Большой воевода.
Пришедшее озарение болью отозвалось в сердце. Федьке не нужен Набольший, любой Набольший. Здесь, после Дикого Поля, после многолетнего атаманства, он стеснен, опутан, закован властью Набольшего, подавлен его волей.
«Но как же быть, друже? Ныне не до местничества, не в Боярской думе. Ныне на великое дело пошли, Русь подняли. Теперь лишь единение крепить, в кулак сойтись. Нечайке, Мирону, Юшке, Рязанцу, Аничкину… Без могучего кулака бояр не свалить. Худо биться порознь. Одной рукой и узла не свяжешь… Нет, Федька, не время славой считаться. Хочешь не хочешь, а надо в одной упряжке идти. Всем – и воеводам, и мужикам.
Думал Иван Исаевич, думал о своих содругах, думал о крестьянах и холопах, пришедших в народную рать.
Думал!
Роща гудела прерывисто и протяжно, то с нарастающим шумом, то замолкая, и тогда на опушке воцарялась недолгая зыбкая тишина, нарушаемая лишь робким шелестом трав. Но так продолжалось недолго: задремавший было ветер вновь выпутывался из кудрявых шапок и начинал незаметно, исподволь приводить в легкий трепет невесомые листья, потихоньку раскачивать примолкнувшие ветви и вершины; но вот ветер набрал силу и дерзко загулял по роще, да так напористо и мощно, что зашатались стволы берез.
Иван Исаевич поднялся, вздохнул полной грудью.
«Ишь какая сила! Дерева гнет. Вот так и верное дружество, все падет под его мощью. Нет, Федька, нет! Не отпущу тебя из рати».
Глава 7 В ЮЗОВКБ
Село Юзовка встретило надрывными женскими плачами. У большой, с подклетом, избы толпились угрюмые мужики.
Иван Исаевич сошел с коня, спросил:
– Аль беда какая, ребятушки?
Мужики сдернули шапки, поклонились.
– Беда, воевода… Глянь-ка…
Мужики расступились. Возле крыльца лежали шесть крестьян с отрубленными головами.
– Кто? – тяжело выдохнул Болотников.
– Барин наш, Афанасий Пальчиков, – молвил один из пожилых мужиков.
– Сам убивал?
– Сам. С дворней своей.
У Болотникова гневом полыхнули глаза.
– За что он их, собака?