быть там… Я не всегда умею говорить
Глагл больше не мог говорить, мешал комок в горле, поэтому он просто запел. Запел вознесенскую молитву.
«На трибууунах станооовится тиии…»
Глагл не запомнил, что было дальше. У Паши оказались слишком твердые ноги.
Кажется, он несколько раз пытался подняться на ноги, а потом перестал пытаться и только корчился на полу, прикрывая поочередно голову, ребра, самость… Кажется, он что-то кричал… Нет, он что-то вопил- без-слов, только его никто не слушал… Но все-таки, какие у него ноги!
Нечеловечески твердые…
…Глагл бежит изо всех сил, не разбирая дороги и не желая ее разбирать. Он натыкается на стены, не замечает поворотов, чего с ним никогда не случалось раньше. Два или три раза он падает, но встает и бежит дальше. Предплечье его слабой руки разодрано чуть не до кости, но Глагл не чувствует боли. Он только боится опоздать.
Он думает… Да что там – он знает, что бежать быстрее просто не может. Но далекий поезд гудит в третий раз и вдруг выясняется – может. И он бежит…
И все равно опаздывает.
Поезд не гудит больше, наверное, он тоже плохо умеет считать после трех. Поезд уходит. Он еще виден, и Глаглу даже кажется вначале, что он успевает… успеет, если сможет еще чуть-чуть… и он старается…
Но там, в месте, куда приходил поезд, так много лишнего теперь… Глагл цепляется ногой за чью-то руку и падает, прямо на груду мягких и твердых тел. Тела стонут и пытаются отползти в сторону, а некоторые – не пытаются, уже не стонут… Глагл смотрит вслед удаляющемуся поезду, который уже не догнать, и понимает, что навсегда потерял ее, девушку с бессмысленным именем Лида и
«Ах, почему наше чувство красоты не мутировало вместе с нами?» – успел подумать Женя перед самым пробуждением.
Потом зевнул и звонко клацнул стальными челюстями.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВВЕРХ, ДО САМЫХ ВЫСОТ
Глава девятнадцатая
«Станцио… нный смотритель. Перехо… Перехохо… Переход хода»
– прохохотал на ухо мелкий пакостник из динамика. Его динамический (читай, демонический) хохот разбудил бы и мертвого. Но я-то, между прочим, пока еще жив! Только по этой причине я позволил себе проснуться не до конца.
Да уж, судя по периодическим – только при резких подскоках вагона – вспышкам боли в колене, опять же периодическим – только на вдохе! – покалываниям в области диафрагмы и по неострой, зато постоянной ноющей боли в левой половине черепа – судя по всем этим косвенным признакам, я до сих пор еще не умер. Отнюдь.
Я улыбнулся, стараясь не обращать внимания на боль в разбитой губе. Губа – это не так обидно, это еще свои…
И вообще, я умру последним!
Эта шутливая фраза привязалась ко мне еще в детстве, и я не перестал повторять ее в последние три года, хотя доля шутки в моих словах плавно сошла на нет. Боюсь, я действительно умру последним. Кто не верит, пусть попробует опровергнуть…
Затылком я ощущал приятную мягкость, лбом – щекотливое поглаживание длинных волос. Лида или Игорек? Остальные шевелюрой не вышли. Особенно Ларин, этот разве что забодать может своим безоткатным чугунным лобстером… Конечно, Лида, я же теперь ее герой.
Кто еще стал бы склоняться над моим лицом так низко и нашептывать мне так нежно? Тихо, почти беззвучно.
«паша-пашенька, ты только, пожалуйста, не исчезай, хоть ты не исчезай, паша-пашенька, это так хорошо, что тебя так зовут, именно так, паша-пашенька, это так здорово, ты даже представить себе не можешь, как это хорошо, только ты, ради бога не исчезай, паша-па…»
Не очень понятно, но все равно приятно.
Я бесшумно потянул носом, надеясь услышать ненавязчивый аромат лаванды. Но вместо него мои легкие наполнились неожиданной смесью запахов: свербящая резкость «Тройного» одеколона, ветхозаветность нафталиновых таблеток, просто пыль и что-то еще, неуловимое и ностальгическое – все было в этой смеси, и всего этого было много.
Мужественно поборов позывы к чиханию, я открыл глаза.
И поймал себя на том, что пытаюсь открыть их еще раз.
И еще!
Без изменений!
Тьма, которая незадолго до моего погружения в беспамятство достигла апогея, теперь упрямо не хотела рассеиваться.
Ну и ладно, со странным спокойствием подумал я, значит, рано проснулся.
И смежил веки.
Поезд убаюкивал. Покачивал вагон из стороны в сторону, как колыбель с младенцем, легонько потряхивал на стыках рельсов, ритмично постукивал колесами. И в их монотонном перестуке слышалось мне не банальное «тудум-тудум», а гипнотизирующее «еще-еще», «поспи-поспи» и даже «паша-пашенька». Впрочем, это, кажется, уже не поезд…
«Дзинь-дзинь» – тихонечко дребезжали стекла, что означало: «ну да, ну да».
Смотри-ка, значит, еще не все окна пустила в расход орава сощуренных мутантов! – позволил я себе последнюю осмысленную мысль, промасленную маслянистым маслом, на этикетке которого чернильно- черными чернилами кто-то накарябал текст призыва: «Тавтология должна быть тавтологичной!»
«Дзинь-дзинь» – печально смеялись стекла, а может, радостно плакали, что в любом случае означало: «не все, не все».
Язык стекол прост и емок. И пишется через два «н», потому что он стеклянный.
«Дзэн-дзэн» – позвякивал жестяной колокольчик на островерхой шляпе муэдзина. – «Дорога от медресе к минарету – это и есть путь дзэн. Дзэн-дзэн…» И под это негромкое позвякивание я снова начал засыпа…
Черт! И заснул бы, если б не раздражающий бубнеж Петровича! Слишком громкий, чтобы не обращать на него внимания, и слишком тихий, чтобы различить отдельные слова. Интересно, о чем он вещает в