вопросы пола были для него скучны, а соитие невозможно, ибо тело человеческое – ведь абсолютно здоровых людей нет вообще! – являлось источником таких ужасных заболеваний, что Раух просто опасался заразиться ими при интимном соприкосновении.
Снова окинув кучку одежды на полу взором, в котором читался лишь холодный интерес исследователя, он с облегчением обнаружил, что корсета там нет вовсе – очевидно, сия дама его не носила, а значит, он будет избавлен от унизительной просьбы.
После этого важного открытия доктор начал осмотр и провел его, ощупав даму везде, где только смог дотянуться, скорее для очистки своей медицинской совести, чем ради результата, который был ему известен немедленно, как только дама назвала свое имя.
Наконец осмотр был завершен, Раух велел госпоже Шумиловой одеваться и вышел. Воротясь, он обнаружил, что, оказывается, самостоятельно раздеться женщине гораздо проще, чем одеться. Все на даме сидело вкривь и вкось, волосы растрепались, однако она все равно оставалась очень красивой, и Раух даже порадовался, что ему не придется омрачать эту красоту. Он сообщил Наталье Васильевне, что она совершенно здорова, это во-первых, а во-вторых, что болезнь ее мужа совершенно не заразна, передается только наследственным путем. Ей-то беспокоиться не о чем, но если у нее есть дети, тогда, конечно, они могут быть в опасности.
Несколько мгновений госпожа Шумилова смотрела на доктора остановившимся взглядом, потом ее глаза наполнились слезами, потом слезы высохли, а на лице ее появилось выражение лютой ярости.
– Ах ты немец-перец-колбаса, – прорычала она, – какого ж черта ты меня во всех местах щупал, если заранее знал, что болезнь не заразная?!
Доктор Раух усмехнулся. К «немцу-перцу-колбасе» он уже привык за время своего пребывания в России и не считал это выражение оскорбительным. Ему даже в какой-то мере нравилось звучание этих слов, не то что merde allemande[41], как его называли некоторые французы, которых он не мог вылечить.
– Почему я провел столь тщательный осмотр? – уточнил Раух. – Но я должен был отработать гонорар.
У нее вдруг сделалось столь хищное выражение лица, что Раух торопливо повернул ключ в ящике секретера, куда были спрятаны деньги, и положил в карман.
– Да ладно, подавись! – Наталья Васильевна махнула рукой. – Главное, что я здоровехонька, а что там кому-то по наследству может передаться, это меня не волнует.
И вдруг она замерла.
– По наследству, говоришь?
Пациентка побледнела так, что доктор Раух понял: она поражена в самое сердце.
– У вас есть дети, мадам? – спросил он с искренним сочувствием, ибо если ему кого-то и было жаль в этом мире, то несчастных невинных малюток, которые получают по наследству от родителей отнюдь не богатство, честное имя и счастливую судьбу, а неизлечимые болезни. – Если да, вы можете не беспокоиться о сыновьях. Болезнь сия принадлежит к числу тех, которые передаются перекрестным путем – от матери к сыну, от отца к дочери. Если же у вас есть дочь, настоятельно рекомендую как можно скорей привести ее ко мне, быть может, мы ее вполне можем успеть предотвратить…
– У меня нет детей, – быстро сказала Наталья Васильевна, – однако у моего мужа была дочь, рожденная, правда, вне брака. О, поверьте, я немедленно уведомлю ее о необходимости лечения! – И она вылетела из кабинета со стремительностью пули.
Надо думать, поспешила уведомлять девицу о ее несчастии, подумал Раух, и порадовался, что сия не слишком-то приятная дама способна на такое горячее сочувствие к несчастной падчерице своей.
По утрам Варя старалась поменьше смотреть в зеркало – страшилась выражения своих глаз: в глубине такая тоска! Словно всю ночь актриса Асенкова не спит, а заглядывает в какие-то бездны преисподние. Там ее будущее… Говорят, все актеры после смерти пойдут в ад. Неужели и Дюр, дорогой друг, добрый и самоотверженный, за всю жизнь и мухи не обидевший, великий труженик, чудесный актер, – неужели и он пойдет в ад?!
Дюр умер на тридцать втором году жизни от чахотки. Обычное дело в то время, когда о чахотке знали только то, что есть такая неизлечимая болезнь… Стояла жаркая, душная весна. Народу на Смоленском кладбище собралось немного. Варя стояла в стороне, мрачная, похудевшая. Ей страшно было подойти к гробу, поцеловать верного друга в последний раз. Чудилось, он проторил для нее какую-то дорожку, по которой ей вскоре предстоит пройти.
Так оно и было, предчувствие не обмануло Варю.
После похорон Дюра она слегла с сильнейшей болью в груди и кашлем. Лежала – и гнала от себя тягостные мысли. По шепотку матери и сестры за стенкой понимала: опять решают скрыть от нее какую- нибудь неприятную новость или хвалебную рецензию на игру Самойловой. Вот беда какая: Варя была совершенно не завистлива, похвалы Наденьке ее ничуть не раздражали. А сплетни… Ну не забавно ли: каждый шаг Дюра при жизни сопровождался сплетнями и мужчин, и женщин. Стоило ему покинуть этот злословный мир, как все сплетни прекратились. Вспоминали о нем только с восхищением – совершенно по пословице: «De mortuis aut bene, aut nihil»[42].
Может, и Варе надобно поскорей умереть, чтобы прекратили болтать?
Ох, да ведь еще неизвестно, прекратятся ли гнусные слухи. Как только Наденька почувствует себя безнаказанной, тут-то она даст себе такую волю!.. Окончательно смешает Варю с грязью.
И не только ее! Не дай Бог, запачкает имя, которое для Вари свято!
Каждый день приносил новые неприятные новости.
Любовь Самойлова шумно выражала свое негодование по поводу отменяемых спектаклей: слишком- де часто Асенкова болеет, это наносит ущерб театру. Не лучше ли, чем водевили, где она должна быть занята, вовсе отменять, заменять ее Надеждой Самойловой?
Дирекция, впрочем, так и поступала. Наденька репетировала без отдыха, работала что было мочи, похудела, побледнела, да так, что вокруг шушукались: вот-вот, то же и с бедной Асенковой было, как бы и эта себя не загнала прежде времени…
Надежда испугалась и малость поумерила пыл. Взамен Кравецкий чуть не в каждом номере «Литературных прибавлений» к «Русскому инвалиду» нахваливал ее и сам, и силами своего нового сотрудника Межевича, советовавшего Асенковой «поучиться, как держать себя на сцене хоть у г-жи Самойловой». Известный Виссарион Белинский о нем сказал: «Этот Межевич – бесталаннейший смертный, совершенная тупица!»
Собака лает, а караван идет, так говорят на Востоке. Лаяли, надрывались все собаки в округе. Но «караван» Вари Асенковой шел да шел своим путем. Вот только одна беда – все чаще приходилось ей применять свои актерские способности в жизни: играть веселье, когда душу раздирала печаль.
Конечно, друзья Вари не могли спокойно взирать на ее унылое лицо, видеть ее потускневшие глаза. Николай Полевой, влюбленный, пожалуй, более других, хоть и далеко не столь эффектный, как многие Варины поклонники, знал наилучшее средство, чтобы излечить эту «печальную шалунью». Это должна быть новая роль, написанная нарочно для нее! Только для нее предназначенная.
Нет, Варя не была обделена работой – где там! Премьеры за премьерой, успех за успехом. «Ножка», «Мальвина», «Велизарий», снова «Горе от ума», где она прекрасно сыграла Софью… Однако Полевой был убежден, что только роль в его пьесе поможет ей справиться с тоской и обрести новые силы.
Он писал буквально день и ночь, почти не вставая из-за стола, закутанный в камлотовый халат и укрытый пледом. Он еще больше похудел, пожелтел, перессорился с женой и вообще со всеми домашними – им до смерти не нравился этот сырой, неприютный Петербург, и они хотели вернуться в солнечную, привольную Москву. Они не понимали, почему из-за какой-то актрисы… О Господи, и эти тоже винили Варю во всех своих бедах!
Полевой даже головы не поворачивал, даже ухом не вел, когда вокруг него поднималось это дурацкое жужжание. Он знал, что 4 декабря – именины Вари Асенковой, и хотел сделать ей достойный подарок.
Наконец он упаковал драгоценную рукопись, позволил себе толком побриться, даже прифрантиться.