Разговор между императором и актрисой Асенковой происходил в последних числах декабря, а 3 января (Варя в тот вечер не играла и в театре не была) Николай Павлович снова зашел за кулисы Александринки и подозвал Каратыгина:
– Когда назначен бенефис Асенковой?
– Через две недели, ваше величество.
– Она просила меня прочесть «Парашу-сибирячку». Я почти кончил ее читать и не нахожу в этой драме ничего такого, чтоб следовало ее запретить. Завтра возвращу пьесу. Повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не пеняет, что я задержал пьесу. Что ж делать: у меня в это время были дела поважнее.
– Слушаю, ваше величество. Сейчас же поеду к Варваре Николаевне. Она будет счастлива!
Каратыгин немедленно поехал к Варе и был изумлен: на ее глаза навернулись слезы. Похоже, она была чем-то раздосадована… Но в ту же минуту бросилась Каратыгину на шею. А, так это были слезы счастья, успокоенно подумал он.
Это были слезы печали, что Варя не оказалась в театре нынче вечером, что упустила возможность опять встретить его, посмотреть в его глаза, может быть, вновь увидеть в них…
Ну да ничего, зато бенефис состоится. И он непременно будет на премьере пьесе, которую сам же и разрешил к постановке!
17 января театр кипел от волнения. Правда, первое отделение прошло при полупустом зале: для «съезда», как это называлось, давали водевиль Ленского «Граф-литограф, или Честолюбивая штопальщица». Главную роль играла отнюдь не бенефициантка, а Надежда Самойлова. Она не сомневалась, что после ее игры на Асенкову и смотреть не захотят, однако во время первого действия в зале стоял шум, зрители, рассаживаясь, переговаривались, даже перекрикивались, дамы обмахивались веерами, лишь изредка бросая взгляды на сцену, где Надежда изо всех сил изображала добродетельную швею Гиацинту. Только когда перед самым антрактом в императорской ложе появились Николай Павлович и его брат, оба с женами, а с ними герцогиня Мэри Лейхтербергская, в зале стало чуть потише. Впрочем, император на сцену даже не смотрел: сидел, полуооборотясь к брату, и о чем-то весело переговаривался с ним. Наденька ни с того ни с сего вспомнила, что хоть император и заходил в свое время за кулисы поздравить ее с дебютом, однако ничего ей не подарил, даже копеечной безделушки, не говоря уже о бриллиантовых серьгах!
Это воспоминание пришлось более чем некстати: Наденька чуть не разрыдалась и закончила пьесу кое-как.
«Ну ладно! – еле сдерживая слезы, думала она, жадно вслушиваясь в жиденькие хлопки и не улавливая ни одного крика «браво». – Ладно, просто публика нынче не в настроении. Если уж меня так дурно принимают, то ее вовсе ошикают вместе с этой дурацкой Парашей!»
И вот закончился антракт, занавес раскрылся, и на сцену, представляющую сибирский заснеженный пейзаж, вышла Асенкова в полушубке, валенках, в платочке, с коромыслом на плечах.
Зоря, зоренька,
Сестра солнышка!
Ты румяная раскрасавица,
По поднебесью зарумянилась…
Аплодисменты грянули немедленно. Бог весть что было в лице этой «боттичеллиевской мадонны», «печального ангела», как писали об Асенковой в газетах, в лице этого «прелестного цветка русской сцены», бог весть что было в ее голосе, от чего вдруг зрители забыли об условности происходящего и страшно заволновались. Одни – оттого, что у этой девушки в голове могла зародиться бредовая мысль: просить царя даровать прощение ссыльным преступникам. Другие – оттого, что царь мог не внять ее мольбам, не даровать этого прощения.
Внял, слава Богу! Даровал…
Неимоверная овация, которая началась после того, как Параша обняла своего прощенного отца, превосходила все, что когда-либо слышали стены Александринки.
Многие дамы рыдали в голос. В императорской ложе поднялась суматоха: герцогине Марии Николаевне Лейхтербергской от переживаний сделалось дурно. Вроде бы государыня собралась увезти дочь. Поскольку ни одного из ее флигель-адъютантов на сей раз при ней не было, император решил сопровождать жену.
Антракт затянулся: зрители никак не могли успокоиться. Ну что ж, это дало возможность Варе спокойно переодеться и набраться сил перед следующим действием: ведь водевиль «Ножка» совершенно отличался от драмы Полевого!
Ей стало немного полегче, когда она узнала, что императорская семья осталась в театре. Марья Николаевна почувствовала себя лучше и тоже решила не уезжать.
Заключительный акт бенефиса прошел на таком же накале чувств, только чувства были совершенно другие. Асенкова играла как никогда…
Критика писала потом: «Водевиль был с «переобуванием», причем Асенкова, прячась за перегородкой, протягивала оттуда свою ножку, что было бы рискованно для другой актрисы и при современниках Пушкина, воспевшего ножки в известных октавах. Но Асенкова имела водевильную ножку, которая отличалась от обыкновенной тем, что, помимо совершенства линий, заставляла улыбаться. У нее был сатирический подъем и юмористический носок, а быть может, просто в ногах сидел веселый бес, который смешил публику…
В водевиле Асенкова одной улыбкой сушила слезы зрителей. Здесь каждая ее новая выходка почиталась за открытие. Ангел шалил…
От старого обыкновенья
Мы не хотели отступить.
И этой «Ножке» снисхожденья
Должны у зрителей просить.
Быть может, что суха немножко,
Войдет ли в театральный круг…
Чтоб удержалась наша «Ножка»,
Не пожалейте ваших рук!
Стон стоял в зрительном зале…»
Разъезд задержался из-за аплодисментов. Асенкова то и дело выходила кланяться. За кулисами ее все целовали и поздравляли, так что она знай вырывалась из объятий на бесконечные вызовы. Самойловы семейством уехали немедленно после премьеры, но Варя едва ли заметила это. Он… он не уезжал, стоял в своей ложе и смеялся от души. Аплодировал, не жалея ладоней, и кричал вместе с братом и со всеми зрителями:
– Асенкова! Асенкова!
Варя смотрела на него и думала, что, конечно, это самая счастливая минута ее жизни. А она-то была уверена, что ничего не могло быть лучше той минуты, когда они смотрели друг другу в глаза там, за кулисами… Но нынешний вечер – это чудо, это что-то невероятное! Ах, какое счастье, что его не коснулись гнусности, которые болтала глупая Раиска! Ах, если бы никто, никто и никогда не смел пачкать его имя! Наверное, когда Варя будет умирать, это будет ее последним желанием.
И она вдруг остро пожалела, что нельзя умереть сейчас, сию минуту – умереть счастливой.
Может быть, она чувствовала, что это последний миг счастья, отпущенный ей в жизни…
В тот день Варя была одна дома. Матушка и сестры с отчимом куда-то отлучились, она учила роль.