— Слушаюсь, госпожа.
Шариван вытерла руки Мастуры полотенцем, смоченным в теплой воде, и принялась обмахивать ее веером, уберегая от зноя, который уже проникал в комнаты.
— Приготовьте малую гостиную и позовите музыкантов, — приказала Мастура молоденькой служанке, которая стояла перед ней, держа в руках стаканчик с зубочистками и пиалу с водой для ополаскивания рта. Та в ответ склонила голову. Опираясь на плечо Шариван, Мастура направилась к выходу. Все, кто был в гостиной, не кончив чаепития, последовали за ней.
Уже три года томилась во дворце гуна Хализата красавица Лайли. Она жила здесь на положении чуть ли не пленницы — больше всего Хализат опасался того, что ей каким-нибудь образом удастся встретиться со своим любимым. Единственное, в чем уступил он мольбам молодой жены — это возможность один раз в год, вовремя курбан айта, погостить в родительском доме. Измученная подозрениями и ревностью, Лайли пыталась бежать из неволи — и не сумела, хотела покончить с собой — и не смогла. Как бежать, если за каждым шагом следят стража и слуги?.. Как покончить счеты с жизнью, если муллы сулят адский пламень всякому, кто решится на это?.. Ей ничего не оставалось, как покориться своей горькой участи. Страдать и терпеть — разве не в этом судьба уйгурской женщины?..
Лайли много раз просила Хализата позволить ей повидаться с Маимхан, подругой, которая была ей ближе сестры, хотя их и разделяла разница в возрасте — целых пять лет. Хализат долго оттягивал решение, но однажды, когда на него снизошло хорошее настроение, Лайли опять подступилась к своему повелителю — и вот Маимхан во дворце!..
Разве можно за короткую летнюю ночь излить друг другу все, что скопилось в душе за три года?.. Обе плакали, целовались и, прижавшись щекой к щеке, вспоминали о прошлом. Маимхан вытирала слезы, которые, не иссякая, струились по лицу подруги, и утешала, как могла. Что же до самой Маимхан, то, полная сочувствия к бедняжке Лайли, она печалилась не только о ней…
Вдумчивая, наблюдательная девушка, готовая всем сердцем откликнуться на чужое горе, Маимхан частенько размышляла о том, что считается слишком серьезным и неподходящим для того легкомысленного возраста, когда девушки мечтают лишь об удачных женихах и дорогих нарядах. С детства видала она вокруг полунищих дехкан, которых грабят наглые маньчжурские чиновники, видела, как покорно и безгласно страдает родной народ от податей и налогов, которыми душит его пекинский хан, и сама страдала, не зная, как избавить других от несправедливости, обид и унижений.
— Почему ты не скажешь Хализату, чтобы он уменьшил подати с бедняков? — горячо упрекнула она подругу.
— И ты считаешь, что этот человек с камнем вместо сердца, не пожалевший меня, годной ему во внучки, способен сжалиться над кем-то?..
Лайли горько плакала, и Маимхан уже не успокаивала ее, не вытирала слез. Молча лежала она около несчастной подруги, вспоминая, как Лайли оторвали от семьи и от любимого, как без свадьбы, словно какую-то вещь, подарили Хализату, и теперь на всю жизнь она заключена в эти стены, и ей никто не в силах помочь… Остаток ночи они проплакали вместе.
…Маимхан и Лайли прошли по длинному и темному коридору и приблизились к двустворчатой двери, сделанной из тутового дерева. Дверь распахнулась — это служанка Потам услышала их шаги и поспешила навстречу, согнувшись в приветственном поклоне.
— Ах, Потам-хада, как вы мило тут все убрали! — воскликнула Лайли, окинув взглядом небольшой зал и обнимая служанку.
— Как обычно, госпожа, — благодарно улыбнулась Потам.
— Нет, тут сделалось гораздо красивей! Вынесли наконец эти глупые вазы ростом с человека, — они только загораживали свет. И теперь стало просторней, орнаменты на стенах и потолке играют всеми красками!.. Вот бы еще избавиться от посуды, которая стоит в каждой нише, — ее здесь как в хорошей базарной лавке…
— Разве можно перечить Мастуре-ханум!.. — испуганно возразила служанка.
Под звуки дутара и тамбура вошли музыканты. Они низко склонились перед Лайли и замерли в почтительных позах.
— Садитесь, ведь в ногах правды нет, — приветливо обратилась к ним Лайли.
— Спасибо, ханум…
Музыканты уселись на предназначенной для них бархатной корпаче [35].
А Маимхан, войдя в малую гостиную, будто проглотила язык. Никогда еще не доводилось ей видеть такого блеска, и она, не отрываясь, ошеломленно разглядывала росписи на стенах и потолке, ковры, застилавшие пол, и остальное убранство, — всюду тонкое изящество спорило с роскошью, выставленной напоказ. «А мы-то у себя дивимся, попадая в дом этой хитрой лисицы старосты Норуза, — думала она. — Вот где настоящее богатство… И откуда столько драгоценных вещей?.. Ведь каждая из них стоит больше, чем любой дехканин заработает за целую жизнь…»
Только услышав шум, с которым неожиданно распахнулись двери, Маимхан пришла в себя. Сопровождаемая целой свитой из придворных женщин и нянек, в зале появилась Мастура. Теперь она была одета иначе, чем утром: на голове восьмигранная шапочка с золотыми лентами, в ушах — серьги из знаменитой Кучи, на шее — девять переливчатых нитей жемчуга, на каждом из пальцев — золотое кольцо с рубиновым или алмазным глазком, на запястьях — браслеты, легчайшим шелком покрыты плечи, мягко ступают по ковру туфли, расшитые золотом… Но хотя все это убранство должно было только подчеркивать природную красоту Мастуры, она казалась в нем несколько обрюзгшей.
— Пусть каждый займет положенное место! — приказала Мастура, едва переступив порог.
— Повинуемся, госпожа! — ответили все ей хором, и торопливо устремились на свои места, распределенные раз и навсегда в строгом соответствии с придворным этикетом. Мастура села на высокое плетеное кресло, рядом с нею, но на кресло поменьше и пониже, села Лайли.
— Ты тоже проходи, — обратилась Мастура к стоявшей в сторонке Маимхан и жестом указала ей на корпачу, разостланную возле кресла Лайли. — Твое искусство мы оценим позже.
Повернувшись к музыкантам, Мастура повела правой бровью. Бровь изогнулась дугой. Это был знак, по которому музыканты приступали к своему делу.
Хотя нынешний день и не отличался ничем от прочих будней, музыканты, желая угодить своей суровой госпоже, начали с ее любимой мелодии ажам, исполняемой лишь на больших торжествах.
Зачин ажама — так называемый мукам — пела женщина, игравшая на дойре. Ее голос и звук дойры слились в одном страстном призыве, завладевая слушателями, а пальцы музыкантов, казалось, касались не струн, а самих сердец — такая волшебная сила заключалась в их движениях,
Мукам окончился. Женщина с тамбуром в руке поклонилась, едва не задевая лицом инструмента, и объявила маргул — ту часть ажама, которая исполняется без пения. Теперь каждый из музыкантов