А вот и «литое из меди море», где священники могли совершать омовения («огурцы» в данном случае — этакие тыквообразные шишки):
Лилии, гранатовые яблоки, львы, стоящие кругом огромного «моря» волы — все это великолепие, вся эта пышность чувствуются даже в переводе; а ведь эти строки одновременно и своего рода техническая номенклатура. И здание, и описание здания прославляют Господа, но вместе с Ним прославляется весьма трудоемкая деятельность основанной Давидом изысканной столицы с ее космополитичными искусствами и ремеслами:
Это очень далеко от переносной скинии со стенками из барсучьей кожи и льна. Дистанция в перечнях, в большом количестве образов, а также в материалах. Такое изобилие медных или позолоченных волов, гранатовых яблок и колес в кинематографическом языке образов означало бы нечто варварское или декадентское. И декор, и его словесное описание обладают кипучим качеством искусства: способностью к восхвалению самое себя. Давид берет арфу и поет, чтобы увековечить своего предшественника Саула. Но для того, чтобы увековечить Давида, не нужно поэта или музыканта. Его царское величие расширилось до бесконечности, и гимн ему поет воплощенная его сыном и наследником идея — Храм в Городе Давида с искусно выполненными и сосчитанными львами, херувимами, пальмами, «огурцами», капителями, лилиями и переплетениями.
XI. Положу врагов Твоихв подножие ног Твоих
«Когда царь Давид состарился, вошел в [преклонные] лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться».
Так начинается Третья книга Царств. Простая констатация факта усиливает ужасный смысл. Юноша, шатавшийся под тяжестью доспехов Саула, менявшийся одеждой с Ионафаном, удвоивший выкуп за невесту до двухсот краеобрезаний, мужчина, завоевавший Авигею и Вирсавию и плясавший нагишом вокруг ковчега Завета на виду у Мелхолы и рабынь, выдающийся поэт и военачальник, создатель Иерусалима, города, который он потерял и вновь обрел, — не может согреться, ибо стал стар и болен. Как и во времена, когда он впервые ослабел в бою с великаном Голиафом, слабость, похоже, вот-вот одолеет Давида. Но, как и тогда, его характер мобилизуется на борьбу со слабостью — и в каком-то смысле побеждает ее.
Важно, что мы видим Давида на разных стадиях жизни. Ему не суждено умереть молодым, как Ахиллу, провести старость за кулисами вне нашего видения, как Одиссею, или сойти со сцены седеющим воином, как Беовульфу, который в хладные сумерки последних дней погиб за свой народ. Возможно, когда-то Лир был прекрасным отроком, но этот образ — удел ленивого воображения; равным образом мы можем представлять себе Ромео и Джульетту в качестве пожилой пары, если бы все обернулось иначе. Не для Давида мстительное саморазрушение Самсона или последний взгляд с горы Моисея. Драма Давида — это драма целой жизни. Давид в своих поражениях и победах, потерях и достижениях воплощает на почти невообразимом уровне идею проживания жизни.
По мидрашу, который цитирует Гинзберг, Бог поначалу предназначил Давиду умереть в детстве. Но Адам заметил душу Давида в той части рая, где находятся души до рождения, и узрел в ней качества, побудившие его сделать Богу замечательное предложение.
«Господи, — сказал прародитель всех людей, — этой достойной душе стоит даровать жизнь подлиннее нескольких дней или недель. Ты предназначил мне тысячу лет жизни на земле. Позволь мне подарить семьдесят из них Давиду».
И вот Господь вместе со своими ангелами подписывает договор, письменно фиксирующий, что