крест-накрест, карабином и двумя револьверами. Не устояв перед непреодолимым соблазном, бабушка окликнула мужчину.
— Ты знаешь, кто я? — спросила она.
Незнакомец безжалостно направил на нее свет карманного фонаря и на мгновение различил изможденное бессонницей лицо, потухшие, усталые глаза и тусклые волосы женщины, которая, несмотря на свой возраст, невзгоды и жестокий, бьющий в лицо свет, могла бы вызвать предположение, что когда-то она была первой красавицей на земле. Убедившись наверняка, что никогда не видел ее раньше, мужчина погасил фонарь.
— Что вы не Богоматерь — это точно, — сказал он.
— Напротив, — ответила бабушка с нежностью в голосе. — Я — дама.
Мужчина инстинктивно схватился за пистолет:
— Какая дама?!!
— Амадиса-старшего.
— Значит, вы с того света, — нервно ответил мужчина. — Что нам угодно?
— Чтобы вы помогли мне вызволить мою внучку, внучку Амадиса-старшего, дочь нашего сына Амадиса, запертую в этом монастыре.
Мужчина переборол страх.
— Не туда попали, — сказал он. — Если вы считаете, что мы собираемся вмешиваться в дела Божии, значит, вы не та, за кого себя выдаете: и Амадисов-то никогда не знали, и что такое контрабанда — самого завалящего понятия не имеете.
Той ночью бабушка спала еще меньше, чем накануне. Завернувшись в шерстяное одеяло, она непрерывно жевала маис, а ночная темнота будоражила ее память, и, хоть она и не спала, загнанные в тайники кошмары рвались на свободу, и, держась рукой за сердце, бабушка боролась с душившим ее воспоминанием о больших пунцовых цветах и доме у моря, в котором она была счастлива. Она держалась до тех пор, пока не зазвонил монастырский колокол, не зажглись в окнах первые огни и не наводнил пустыню запах горячих хлебов, испеченных к заутрене. Только тогда она покорилась усталости, обманутая пригрезившейся ей Эрендирой, которая не спала, а все пыталась убежать и вернуться к ней.
Эрендира, напротив, с тех пор, как ее похитили, крепко спала по ночам. С помощью садовых ножниц ей остригли волосы ежиком, одели в полотняный арестантский балахон и, вручив большое ведро с известкой и швабру, заставили белить лестничные ступени за проходившими монахами. Это была лошадиная работа, потому что по лестнице непрерывно поднимались и спускались миссионеры с налипшей на подошвы грязью или что-нибудь носили послушницы, но Эрендире она показалась воскресным отдыхом после стольких дней убийственной постельной каторги. К тому же не одна она валилась с ног от усталости: ведь монастырь посвятил себя борьбе не с дьяволом, а с пустыней. Эрендира видела послушниц-индианок, пинками загонявших бодливых коров в стойла, часами прыгавших на досках пресса для отжимки сыров, помогавших рожать козам. Она видела, как течет пот по их дубленой коже, когда они доставали воду из колодца и вручную поливали возделанный мотыгами огород, бросая безрассудный вызов каменистой пустыне. Видела земной ад хлебопекарен и гладилен. Она видела, как монашенка гонялась по двору за свиньей и, повалившись вместе с ней в глинистую жижу, крепко держала бьющуюся свинью за уши, пока две подоспевшие послушницы в кожаных фартуках не помогли ей и одна из них не заколола свинью мясницким ножом, после чего все трое с ног до головы были покрыты кровавой грязью. Видела, как в одной из палат госпиталя чахоточные монахини в длинных, похожих на саван рубахах вышивают, сидя на террасе в ожидании последней воли Божией, свадебные простыни, в то время как мужчины вопиют в пустыне. Эрендира незаметно жила в тени, сталкиваясь с новыми обличьями красоты и ужаса, которые она представить себе не могла в узком мире постели, но даже самым вкрадчивым послушницам не удалось добиться от нее ни одного слова с того дня, как ее принесли в монастырь. Однажды утром, разводя известку, Эрендира услышала звуки струн, льющиеся прозрачным светом в слепящую пустыню. Зачарованная, она заглянула в огромную пустую залу с голыми стенами и большими окнами, через которые врывался и застывал, отстоявшись, ясный сияющий июнь, а посреди залы прекрасная монахиня, которую Эрендира никогда раньше не видела, играла на клавесине пасхальную ораторию. Затаив дыхание, с душой напряженной, как струна, Эрендира слушала музыку, пока не зазвонил колокол, созывающий к трапезе. После обеда, отбеливая ступени кистью из дрока, она дождалась момента, когда кончился поток послушниц, и в первый раз с тех пор, как очутилась в монастыре, оставшись одна там, где ее никто не мог услышать, произнесла вслух:
— Я счастлива.
Таким образом, бабушке уже нечего было и надеяться, что Эрендира убежит и вернется к ней, однако, не зная того, бабушка все с тем же твердокаменным упорством продолжала осаду до Троицына дня. А миссионеры в это время прочесывали пустыню, преследуя незамужних беременных женщин и заставляя их выходить замуж. В сопровождении четырех хорошо вооруженных солдат, с огромным сундуком, полным всякого хлама, они добирались на своем дряхлом грузовичке до самых заброшенных деревень. Труднее всего в этой охоте на индейцев было добиться согласия женщин, сопротивлявшихся воле Божией самоочевидным доводом, состоявшем в том, что мужчины охотно пользовались правом возлагать на законных жен самую тяжелую работу, в то время как сами дрыхли в гамаках. Поэтому пришлось действовать хитростью, сдабривая не в меру горькую милость Божию сиропом индейского языка, однако самые шельмоватые в конце концов уступали, только когда видели пару сережек сусального золота. Заручившись согласием женщин, мужчин ударами приклада выгоняли из гамаков и связанными увозили в грузовике навстречу насильственному браку.
Несколько дней наблюдала бабушка за тем, как нагруженный беременными индианками грузовик подъезжает к монастырю, но мысль использовать это обстоятельство не приходила ей в голову. Озарение пришло именно в Троицын день, когда бабушка услышала взрывы петард, перезвон колоколов и, увидев нищую, но веселую толпу, спешившую на празднество, различила в ней беременных женщин в свадебных венках и со свечами, ведущих под руку к общественному алтарю случайных, но в будущем законных супругов. В конце процессии она заметила юношу, в лохмотьях, с невинным взглядом и подстриженными в кружок волосами, который нес большую пасхальную свечу, украшенную шелковым бантом. Бабушка подозвала его.
— Послушай, сынок, — сказала она звонко, — что тебе делать в этой толкучке?
Юноша, чувствуя себя неловко из-за свечи и лошадиных зубов, мешавших ему закрыть рот, ответил:
— Отцы поведут меня к первому причастию.
— Сколько тебе заплатили?
— Пять песо.
Бабушка вытащила из внутреннего кармана пачку банкнотов.
Юноша взглянул на нее с удивлением.
— Я дам тебе двадцать, — объяснила бабушка. — Но только не за причастие, а за то, что ты женишься.
— А на ком?
— На моей внучке.
Вот так на монастырском дворе, все в том же арестантском балахоне и кружевной мантилье, подаренной послушницами, обручилась Эрендира, не зная даже имени подкупленного бабушкой жениха. Она превозмогла адскую боль, стоя на коленях на каменном полу, вынесла едкую, козлиную вонь двухсот беременных невест, стерпела бичующую латынь послания святого Павла, вколоченную в стоячий полуденный воздух, сохраняя при этом неясную надежду, потому что монахи, не зная, как противиться ловкой и неожиданно подстроенной свадьбе, обещали предоставить ей последнюю возможность задержаться в монастыре. Но все же в конце церемонии в присутствии папского префекта, военного алькальда, стрелявшего по облакам, своего новоиспеченного мужа и невозмутимой бабушки — Эрендира снова оказалась во власти наваждения, преследовавшего ее со дня появления на свет. И когда наконец спросили, каково ее доподлинное независимое и окончательное решение, она отвечала не колеблясь:
— Я хочу уехать, — и, указывая на мужа, добавила:
— Но только не с ним, а с бабушкой.