копия по радио, хотя она не всякому доступна (да и не всякому хочется к ней подступаться). Вагнер принадлежит нам, и на том стоим мы до сих пор. Воспарим же до спасения чести: эта старая женщина познакомилась с ним позже, уже после войны, и он был тогда одним из тех известных людей, у которых уши горели от несправедливых поношений послевоенного времени, одним из тех, в чью сторону несправедливо плевали. Толпа несправедлива, когда не пытается понять того, что находится на метр за линией ее горизонта. Но все быстро меняется. Вскоре он уже снова превратился в памятник с рельефными каменными чертами, высеченными в скале, и мимо него не пролегали пути возвышенной духовности. А скульпторами были мы все! И можем гордиться этим! Они же подделывали публикации, выдавая их за статьи якобы из тех лет, из прошлого, которое мы все хотим забыть, потому что оно окончательно ушло и образцово преодолено, и распространяли ложь ложь ложь! Все это можно было доказать, и поэтому ни у кого не возникало необходимости доказывать. Клеветникам должно быть стыдно, это им объяснили на пальцах, и некоторые даже в тюрьму попали за свои листовки. Теперь с этим покончено навсегда. Госпожа Айххольцер всегда была далека от политики и даже сегодня продолжает этим гордиться. Политика — это, во-первых, дело личное, и потом — она лжива, громко заявляет она. Редакторы все равно злятся — по причинам ничтожным, но для них непреложным. Причем именно на нее — на человека, который ничем никому не может навредить и давно считается нечистой рифмой. Как раньше философ, так теперь важные лица должны постараться понравиться элите, там, где она проживает, в горах Рюбецаля (там живут те, кто платить может много), там — их охраняемая лесная делянка, а место это сегодня, как и всегда — Германия превыше всего: ФРГ. Богатая местность, даже в долг другим дают, вот так крепко они там стоят на ногах. Подобным образом философ говорил о евреях своим студентам, среди которых вскоре все евреи исчезли, и призывал всех их к пешим путешествиям и обдумыванию жизни (чтобы мышление перепрыгивало от проблем пола к предмету, а потом обратно), чтобы трудовые усилия гармонично разделялись между верхом и низом. Ноги шагают, а голова соображает, кого измордовать. После каждой лекции кровь ударяет в голову, сначала потасовка, потом окровавленные лица евреев. Пока они не перестанут ходить в университет. Сегодня ходьба снова вошла в моду. Каких только чудес не увидишь во время прогулки! Природа! Наша природа! Между тем наш философ: судим и спасен. Он стал неотъемлемой частью философской империи, как это и бывает в университете, то есть в своей очищенной каменной форме. Поэтическое искусство тоже вряд ли сможет без него обойтись, говорит госпожа Айххольцер, которая пишет о нем стихи. Ей не следовало бы набрасываться на этого мертвого гения, часто объясняют ей редакторы, иначе однажды кто-нибудь основательно набросится на нее в какой-нибудь статье. Они не способны даже на такое мыслительное усилие: разграничить явления, особое от общего! Они слишком заняты, чтобы отсортировать пошлое, обычное. Мысль о том, что у них есть что-то общее с обычным, только вызывает у этих конфирмантов тошноту. В новых брюках сногсшибательно спортивного покроя, с карманами спереди и сзади (чтобы засовывать упреки поглубже): ведь они не хотят, чтобы их было много, каждый хочет быть уникальным, этот один уникальный и есть они! Мои поздравления! Критик немного подумал, ища помощи у себя в голове, и вот — готово, результат налицо: ведь он сам, как личность, уже произведение искусства, даже если о нем никто ни слова не сказал, — вы только посмотрите, как красиво, но непереносимо торчат пальчики у него из-под хитона. Природа — это чудо. Только, пожалуйста, никаких ужасов про мертвых! Ибо они тоже при жизни были произведениями искусства их творца, точно так же, как и этот критик. Мертвый уже не может себя защитить, громко говорит критик, чтобы доказать, что он способен на человеческие чувства, и, может быть, в следующий раз он попробует даже встать на защиту кого-нибудь живого, так, ради забавы. Итак, слушайте, еще не все потеряно, вот, этот сверхчеловечески уменьшенный масштаб, этот бог (критик тот самый, конечно) поднимается по небосклону, встав со своей кухонной табуретки, и задает точку отсчета, которая отныне должна стать общепринятой. В качестве мерила он насыпает из ведерка кучку песка. Вот такой величины разрешено теперь быть искусству, потому что он так ему предписал, он ведь тоже только человек. И другие должны теперь тоже стать такими же: человечными. Скорей всего он не успокоится, пока этого не добьется, а пока суть да дело, запрещает новую книгу Томаса Бернхарда, прекрасную книгу. (Всё уже позади, больно было или не очень?) Никто так часто не произносил слово «человек», как самые страшные нелюди. Это всем известно. Вообще надо писать только то, что всем известно, тогда никто и не упрекнет, но и не станет особенно тебя возвеличивать, возводить в ранг питательного мясного бульона. Итак, пойдем дальше, старая женщина в своих стихах внезапно (без причины) проявила сверхчеловеческую строгость к одному покойному, который ныне принадлежит всему человечеству и которого она, с ее узким умишком, не смогла ни понять, ни постигнуть даже в пределах его имени. Он же своим орлиными крылами осеняет по меньшей мере всю Вену, всю Нижнюю Австрию и Западный Бургенланд. Где в честь него уже воздвигли памятный камень. Идя по одной из лесных троп, ты волей-неволей рано или поздно натыкаешься на этот камень. Старая женщина давно уже целиком и полностью посвятила себя литературе и хотела бы успеть испытать от этого радость. Это понятно. Но можно представить себе, что произойдет, если эти великолепные стихи будут открыто опубликованы в журналах или — того пуще! — в книгах и их можно будет купить в специальном магазине. Даже этого сомнительного триумфа над кровожадным волком-философом культурные инстанции ей не позволяют испытать. Она робко жмется к собственному искусству (как постелешь, так и поспишь), как ягненок к волку. Это — волки современности, читаем мы, произведение наносит ответный удар, но только после того, как прочие пехотные подразделения ошиблись в оценке его сил. Раздуваясь от подлости и тщеславия, философ как в солидном, так и в совсем преклонном возрасте носился по песчаным дорожкам своих невообразимых прихотей. Как если бы вам всегда хотелось только маринованных огурцов! Понять вы это можете, но представить себе — никогда! Сзади волочится шлейф сторожей и обожателей, и все — с высшим образованием. Они и сегодня не дадут пропасть ничему из его гротескового и запутанного позднего наследия, даже если в нем что-то на первый взгляд говорит против него. Кто знает, когда вновь народится философ, настроенный на национальную волну, осмысливающий неопределенное и неопределяемое, и если такой появится, то ему все равно сначала придется долго учиться. Витгенштейн, о котором часто говорят, давно был бы уже благополучно забыт, если бы в чьей-нибудь столь же надежно сидящей на плечах голове появилось что-то равновесное, способное наконец-то стереть его из памяти и предать презрению. Но пока что-то, куда ни глянь, никого не видать. Такое мышление стало бы тут же всеобщим достоянием, просочилось бы в школы, оно бы расшатало все фундаменты. Письма читателей могут прийти даже из самой утонченнейшей и удаленнейшей заграницы. Всякий предпочтет чувство рассудку, как нечто известное — неизвестному. Эта женщина была тогда моложе, мы уже говорили об этом, эдакий мжистый пень в роскошном парке, никто никогда с ней и словом не обмолвился. Теперь она обращает к близстоящим целые армады слов. Всплывет ли она лично в трудах философа, или же ей придется самой с трудом вымучивать из себя воспоминания? К этой краткой формуле и сводится сегодня женский вопрос. Лучше бы она была мерцающим отсветом на гораздо более известных трудах своего друга. Я тоже не все знаю, но эта женщина совершила ошибку, когда вплелась в философа, как вышивка на чепчике. Даже ее прежняя жизнь маленькой учительницы оставалась бы лучше, какой была: одна среди многочисленных исправительниц душ. Из этой почвы она в конце концов полностью устранилась. Теперь, в этом позднем сне наяву, среди чаевых жизни, она пишет всё подряд. Редакторы перед нею как боги. Они могут объяснить суду, что место этой старой женщины — в сумасшедшем доме. Если она наконец не замолчит и не станет замалчивать то, что надо. Ей начнут понемногу угрожать тем, что покончат с двойным существованием любовника и художницы и устроят разнос ее искусству. Из лечебницы выползет жизнь без раздвоения, которой все мы опасаемся, и на ней будут серые одежды. Там окажется много других лиц, которые когда-то казались интересными. Она могла быть для мертвого философа высокой печной трубой, которая, вытягивая зловонный чад, в конце концов возвысится над ним. (Да, печные трубы существовали и раньше с его высочайшего одобрения!) Она расчленяет философа посмертно… Как-то однажды она ведь громко кричала, лежа под ним, высокая волна, которая так и не выбилась за пределы постели. Лучше быть ничем, по ошибке подумала она тогда. Это помогло. Минувшей боли уже нет, и ее можно спокойно описывать. Если что-то поддается описанию (как это нескромно — высовываться), то это уже неправда. Приведем пример. Миллионы людей были уничтожены только с помощью газа (другим же удалось спастись, я об этом не умалчиваю, я просто привожу пример), так что же, кто-нибудь сегодня ощущает их боль? Между тем это было убийство. На нас кровь всех наших братьев! Что же тут такого притягательного для многих людей? А именно — когда кто-то носит высокие сапоги, охотничий ремень и капюшон. Когда кто-то — блондин. Дрессирует собак. И так далее. На таких всегда смотрят первый раз, потом второй. И уж тогда приходят в восторг. Все так хорошо подходит одно к
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату