экспонаты: тут бытие показывают так, как его увидели бы в вечных охотничьих угодьях наши овчарки, если бы были послушны, — там животные пасутся на зелёном лугу и ежедневно получают от нас свежую воду. Мы те, кто мы есть, каждый сам себе бог. И с мыслью, кого бы нам ещё отдалить, чтобы остаться среди своих, мы расстилаем наши земли, как дешёвые ковры, которые, подумать только, становятся тем лучше, чем больше по ним топчешься, — давно испытанный метод, достаточно востребованный и подражаемый. Ковровые дорожки скрывают мёртвых, так что мы можем вести себя перед иностранной прессой как непонятные существа, понятия не имеющие, как все эти мёртвые души попали под ковёр. Однако вы, Бог, следите, как бы ваш Сын не явился вам в человеческом образе! Это было возможно следующим образом: в виде карточек картотеки все люди совершенно плоские, такими их тела и становятся со временем. Их легко сжигать всех разом, иногда спрессовав в брикеты, и всё-таки в нас сохраняется как пустота, как избыток: кровь, которая выступает поверх наших национальных нарядов. Хотите прочитать статью прейскуранта? Вот она, минуточку, я сейчас достану, вы можете выкинуть, но можете и прикинуть стоимость; документик, который я тут ввожу в обращение контрабандой, подержите светофорчик подольше на красном для этого народного товарища: «Дорогой Хайнц, я просто сражён приёмом, который ты повсюду получаешь. Другие господа, конечно, тоже, или ты так любим благодаря твоей венской лапочке? Хопса-сса дирал-лал-ла! Кто такие эти другие господа, неужели ты придёшь без венца? Хумпа-хумпа-хумпа! Я очень солидный и приличный, ещё не был ни у кого из нынешних, вчера с тирольскими штанами у Ромера, сегодня Вихарт. Чинн! Бумм! Старая песня. Генрих приценивался два дня и позвонил мне по телефону, что это встанет примерно в 35 тысяч, Юппхайди тоже должен подешеветь, я ему так и сказал. Я всё посмотрел по звёздам, чудесно, так живут как раз яппа-дабба-доос! (Фред? Фойерштайн! Что, и ты здесь? Кстати, что может означать Фойерштайн?) Я буду прилагать все усилия, а ты тоже держи за меня большой палец. Вчера был у Рефа. Гибиш, Пг., был очень мил и найдёт у нас применение. Фидирал-ла-ла, фидирал-лала, фидирал-лал- лал-ла! Члены цеха должны отъехать, может даже в Дахау. Чинда, чинда, чинда! Итак, Хайнеман, всё ещё привет охотникам? Каков был козёл, о скольки рогах? И раз-дватри! И раз-два-три! Туча поцелуев твоему сокровищу. А любит выпить Хайнеман, а, там-там-тарам! Гик-с! Помнишь квартал Гринциг? Хорошо было в жару!» Слушай, Израиль: господь, наш бог, един, а ты должен господа, бога твоего, любить всем твоим сердцем, и всей твоей душой, и всеми твоими мыслями, и изо всех твоих сил.
Глубоко в затопленном помещении плавает целая женщина (я имею в виду женщину целиком!) в банке отшельника в человеческий рост, полной дезинфекционной или консервирующей жидкости. Кто был рождён из женщины, тот подлежит закону, но где эта мёртвая женщина может подлечь под закон? — эта отрывочная личность, лишённая целостности, на которой имя природы начертано выцветшими буквами, в качестве негатива, как в выжигании по дереву. Призрачное свечение исходит от неё, как от фитиля керосиновой лампы в человеческий рост, свет которого раздавили как бы между делом между двумя пальцами. Обмыленный, блёклый образ, о существование которого уже два поколения умыли руки, и следующие должны исправно делать то же самое. Вы думаете, я теперь достаточно удостоила их, существа, которые когда-то, посредством языка, пытались нам соответствовать, так, тогда давайте проберёмся на ощупь к противоположной стороне, к зоне чистого воздуха, к бассейну, где мы сможем познакомиться с этим плавающим в формалине или в чём там существом. Это самый крупный из ближних экспонатов, а ведь наших ближних мы должны любить как самих себя. Где же визги и крики купальщиков, которые превращают своих заоградных зрителей в оленей и потом съедают; нет тут ярких водных мячей, нет свистков дежурного по бассейну, которые нас, утомлённых отдыхом людей, должны предостеречь, чтобы мы не заплывали в эту трактовку воды, которая вовсе не вода. Эта трактовка гласит, что подопытное лицо умерщвлено в целях изучения и затем законсервировано в этом бассейне, чтобы можно было его открыть и посмотреть, что ей было положено творением в дорожную котомку, на съедение чахоткой, — смотри, ведь в ней нет ничего особенного! Бог не пришёл, чтоб исполнить закон, и эта женщина не прейдёт и не растворится в этой жидкости, напротив. Она здесь, среди нас, во исполнение Ветхого Завета между нами и ею! Но это далеко не значит, что она принадлежит к нам, долгосрочным копчёным колбасам, которые сохраняются здесь тысячелетиями со времён ледниковой мумии! Весёлый народ немцы, наделённый творческим воображением и осознанием границ (всегда прочно раздвигаемых нами!), затеял новое начало, и нам опять можно быть впереди. Нас, гнёзда, разорят, и выпадут наши потомки, да сразу в больницу. Успокоительно гудит мотор акушерки, востребованной молодой женщины, и что вылупится из этой германской кладки, в которой маленькие разноцветные яйца терпеливо ждут, не прибежит ли пасхальный заяц второй раз в году, не принесёт ли им чего. Ведь и этому мотору постоянно приносят глубокозамороженные идеи для зажигания. Так они быстро оттаивают, и вот уж они тут как тут, в их исконной человеческой форме, вот ведь уже плавает одна! Я не вижу разницы в прочных волосах, которые плавают в консерванте рядом с мёртвой женщиной, — то ли это южанка, то ли северянка, неважно, может даже фабрикантка при жизни, загнанная в конкурс этим исконным народом немцами! Немцы, чьё пищеварение она нарушила. Они усваивают только человеческое мясо, но не всякое, это мы много раз чётко говорили. Люди любят своими внутренностями, но жить они любят с красивой наружностью и с мозгами, в которых побуждения сменяются чаще, чем на телеэкране, поэтому в голову людям всегда приходит что-то новое, чем бы им помучить друг друга. Нет, эти банки с мозгами в Штайнхофе не так интересны, как телевидение. Из верхних окон с поднятым карнизом ресниц, из глаз долой, из сердца вон, смотрит эта мёртвая женщина в нашу сторону, из своего формальдегида, формалина, из её постоялой жидкости, — нет, не жидкости постоялого двора, смотрит она, значит, как витрина, в которой никогда не меняют декорацию, на нас, ибо мы к ней заглядываем очень уж редко. Вот вам самое большое произведение искусства — жизнь, изгнанная из самой себя! Можно было бы смотреть на это совершенство с совершенной завистью, кабы музейное начальство не держало запертым для широкой публики весь фундамент, на котором оно зиждется. Такое, якобы, нельзя на нас навешивать, это, якобы, нам неинтересно. Но мы, художницы, сами можем, обработав себя гелем для душа, пудрой и краской для волос, хотя бы раз в день сделать из себя совершенно нового человека. Это действительно любому по силам; вот перед нами с воплями распрямляется погремушка на конце гремучего змеиного хвоста телешоу «Штадл музыкантов» (Даги, покажитесь ещё раз, а то мы можем подумать, что вы умерли!), чтобы пригрозить тем, кто посмел отпасть от телевизора, э-э… отойти. Местную публику всё равно ничем не разбудишь, разве что национальным. С нашими совершенно размазанными по лицу помадой ртами мы, девушки, каждый день стремимся к творчеству, чтобы каждый раз выглядеть немножко иначе, чем мы изначально созданы. И играют, как расшалившиеся собаки, подолы с нашими икрами, иногда даже с бёдрами.
В окружении законсервированных в банках мёртвых находятся ещё миллионы костей и препаратов, которые я здесь за недостатком места не буду приводить по отдельности. Земля звонит небу и говорит ему следующее: по всей своей душевной структуре восточно-балтийский человек, кажется, больше, чем любая другая раса, создан для большевизма. Но это просто неправда! Я завожу задумчивую песнь, которая чертовски похожа на песнь соловья или песнь козла, озираюсь, меча у меня нет, но моё новенькое, с иголочки пальто я совсем не хочу продавать, чтобы раздобыть меч. Я режу звуком, земля настраивает меня по-новому, я поднимаю руку и стою на том, чтобы меня можно было принять, как пустую бутылку, от человека, который имея рандеву с моим заветным доверенным, сладчайшим немецким языком, который, однако, мне не доверяет, и был им жестоко разочарован. Этот человек, неважно кто, боюсь, и сегодня не зазвал бы его в своё пересохшее ложе. Именем моего народа и его окаменевших духовных деяний, которые были пинками загнаны в каменоломню Маутхаузена и погребли под собой людей, теперь и я громыхаю моими словами, пока не разорвётся небо, как храмовый занавес. Тогдашние взрывы в Маутхаузене раз и навсегда привели наш гигантский горный склон в скольжение; не говоря уж об осадках (лучше осадить других!), устранении растительного покрова, а также всяких взрывных работах: тэдэшш! бумм! крах! Несущие опорные столпы буммс! Несущие опорные столпы нашего восстановления, которое есть новостройка, находятся совсем в другой Краине — Гореньской, и наша задача — ритч! ратч! — их снести. Мы перемещаем себя на грядку, которую мы прикопали в прошлое и засадили, и за это на нас идёт сегодня целый лес. Мы забираем людей с игрового поля, бросаем жребий заново, покупаем в Мюнхене Кауфингер- штрасе, а в Берлине Александер-плац, и поскольку мы не знаем, что с ними делать, мы сажаем их, как новообретённые области, на место исконных, которые больше не могут пользоваться своей расой и должны отдать себя на искоренение, пока их корни не зачахнут окончательно. И куда мы задевали поводок и намордник? Слишком поздно. Ой, нас что-то укусило. Итак, длинные речи — короткий смысл: вы должны представить себе на этом месте миллионы костей; а мне некогда ещё и мостить вам этот путь только для