устлать пол в бане и предбаннике для духовитости... А после баньки, значит, как водится, посидим за столом, попоем песни — и на боковую до утра. Проснется Василий Арсеньич, скажет: вроде-де выходной сегодня, надо передохнуть, от бани отдышаться. Велит хозяйке насчет стола позаботиться, а сам на другой бок, ждет, пока не будет стол сызнова накрытый... Да, приятно вспомнить!
Ныне разве та,к? Иван Иваныч — человек культурный, два института закончил, говорит культурно, мне на «вы», а других слов вроде и не знает. Застрянем в каком-нибудь логу, велит по рации потребсоюзовскому диспетчеру передать, тот пришлет вездеход: вытянут нас из лога, мы даже, значит, подметок не замочим в воде.
А про баню касаемо, так и тут все по-другому устроилось, по-современному, значит. Василий-то Арсеньич по-мужицки в черной бане мылся, самогонкой отпивался по два дня. А Иван Иваныч заместо черной бани совсем иное средство выдумал. Повелел он на берегу Оби, на территории зоны отдыха, выстроить финскую баню, с бассейном и прочими удобствами: квас или пиво льют на огонь, два банщика тряпками стены вытирают от пароконденсата, а потом, как пароконцентрат в воздухе образуется, они хватают по два веника и в четыре руки моего начальника парят. Я же в это время за забором в машине сижу, дожидаюсь. Меня в ту баньку, надо полагать, в целях тайной конспирации не пускают, а когда я Иван Иваныча, красного, удоволенного, домой везу, он всю дорогу только вздыхает от телесной радости, а больше ни слова.
Да, времена меняются, люди тоже. Бывало, сядет рядом со мной в машине Василий Арсеньич, покосится на меня одним глазом и уж все понял, говорит: вот тебе, Егорка, записка. Как довезешь меня до нужного места, оставишь, а сам тем временем на Синий Утес скачи, на нашу потребсоюзовскую базу, обратишься к кладовщику такому-то, он тебе выдаст, что надо; икорки, и балычка севрюжьего, и осетринки, а иначе, говорит, я не могу, поскольку твоя работа тоже, как и моя, ответственная. Что говорить, с душой был Василий Арсеньич, сердечный. Нынче же Иван Иваныч записками не балует, я даже на Синий Утес доступ потерял, Берет ли он что для домашнего своего пропитания, мне невдомек. Рабочий сунет коробку картонную, увесистую в багажник, я и повезу. А дома, как приедешь, возле подъезда уже домработница дожидается. Открою багажник, она схватит коробку — и нет ее. Что привезли — никому неведомо, окромя самого Иван Иваныча и его семьи.
А как у нас теперь в потребсоюзе благоустройство налажено?.. Организация наша — богатая, денежная, ей от властей города благоустройство поручается, все больше дорожное. Так испокон веку — так было при Василии Арсеньиче, так происходит и сейчас, при Иване Иваныче. Как лето, так мы должны, окромя ягод и грибов, еще и дорогами заниматься. Василий Арсеньич, бывало, с ухабами боролся, чтоб их не было. Навозит песочку на порученную ему дорожную территорию, а то и опилок, иль еще в иных ответственных местах, где больше начальство проезжает, настелит торцовника — и дешево и сердито получается, ездить можно за милую душу — ни ухабин тебе, ни рытвин.
А в нынешние, новые времена не так получается. Иван Иваныч про опилки и торцовник запретил думать, наша дорожная территория какой год разбитая прозябает, в мокропогодье за десять километров в объезд пускаемся. Зато на главном подъезде к потребсоюзу — шикарный асфальт с бетоном. Кто ни приедет с проверкой, всяк Ивану Иванычу ставит такое благоустройство в заслугу, хвалит его. А он и рад стараться — для показухи. Нынче на дороги, я слышал, нешуточные деньги были отпущены, Иван Иваныч, заместо песка и опилок, привез из Киргизских гор гранитные каменья, из них натесал бордюры и украсил главный подъезд к нашему потребсоюзу. Иван Иванычем все восхищаются: ишь, какой знатный и показательный хозяин! А я, старый человек, думаю по-другому: лучше бы песка да гравия навозить, ямы и ухабы засыпать, чем гранитные камни напоказ и удивление выставлять в виде бордюров.
В общем такое дело получается: старое, оно, конечно, ругать надо, поскольку оно свое отживает и считается, по закону жизни, списанным. Только во всем полагается меру соблюдать и осторожность: не все, что отошло в прошлое, порицания заслуживает. Так я думаю, шофер первого класса легкового транспорта Егор Безматерных, пенсионер, пожелавший, пока имеются силы и здоровье, остаться на своем, так сказать, водительском посту.
Тулуп
Я его помню с детства, черненый отцовский тулуп. Сшили его из овчинных лоскутьев шубники, ходившие по дворам с машиной и инструментами, и он предназначался для езды в леса и в поля: хорошо сидеть в пустых розвальнях или на возу сена, закутавшись в теплый тулуп, ни ветром тебя не просквозит, ни самый жесткий холод тебя не заморозит. Однако тулуп отцу носить не пришлось...
Как жили мы — мать и я, и постарше меня братишка, оставшись без отца-кормильца, не об этом сейчас речь. Вскользь лишь отмечу: мы уцелели. Как ни было нам трудно, но мы уцелели. Старший брат даже побывал на фронте, но остался в живых. А мне воевать не пришлось: пока подрастал, война окончилась.
После войны я служил в армии, учился в институте и в конце пятидесятых годов приехал в сибирский город Томск, в ста километрах от которого в глухой таежной деревне я родился и слегка подрос, прежде чем пуститься в дорогу сквозь колдобины и буреломы, которые пришлось одолевать нашему поколению. Так как моя специальность для периферийного Томска в те годы — архитектор — была редкая, — меня встретили радушно, устроили на службу и даже дали квартиру со всеми удобствами, чему я, само собой разумеется, очень обрадовался, так как до того времени мне приходилось проживать в землянках, казарме и шумном студенческом общежитии, — таким образом до тридцати лет я не испытал на себе, что такое нормальный человеческий угол.
Поселившись в новой квартире, я выписал к себе мать и, по деликатному настоянию моих новых товарищей по работе, решил устроить новоселье. Это новоселье, как я думаю, оглядываясь назад, и послужило причиной изменения хода моей судьбы. А не справь я новоселье, моя жизнь, возможно, пошла бы другим ходом и передо мной открылись бы, может, иные перспективы.
Для понятности позволю себе войти в некоторые подробности о городе Томске и о моей службе в архитектурном управлении.
Томск в архитектурном отношении — город своеобычный, он возник в начале семнадцатого столетия как город-крепость, или, по-тогдашнему, острог — опорный центр для дальнейшего освоения и покорения сибирского края; позднее Томск — перевалочная база для купеческих грузов, текущих непрерывным потоком с запада с Руси на восток и в обратном направлении. Эти жизненные особенности, присущие искони Томску, и наложили на архитектуру города неповторимую печать. Меня как архитектора и восхищало своеобразие города, и я с первых шагов своей карьеры задумался: неплохо бы, планируя архитектурное будущее города, сохранить, насколько это возможно, его своеобразие, чтобы Томск не походил ни на какой другой город в мире. Так я размышлял, так я высказывался перед товарищами, и они не находили ни абсурдными, ни смешными мои мысли. Наоборот, меня ободряли и высказывали поддержку. А начальник управления Иван Иванович меня похвалил, от доброжелателей мне стало известно, что, вопреки установившейся традиции направлять молодых архитекторов для первоначальной практики и знакомства с жизнью в сельское строительство, Иван Иванович думает меня закрепить в группе, занятой разработкой генерального плана города. Получая от верных людей такие хорошие известия, касающиеся моей архитектурной карьеры, я, естественно, был беспредельно рад и, приходя домой со службы, хвастался своими успехами перед матерью. Мать, слушая меня, чувствовала за меня гордость и тоже радовалась и, сидя перед домом с такими же, как она сама, старушками, делилась с ними радостью: из меня, ее младшего сына, вышел, кажется, большой человек.
Заслышав о новоселье, которое я собрался справить, мать поддержала мою идею, и мы с нею совместно приступили к подготовке. Тут-то на поверхность событий и всплыл отцовский овчинный тулуп, сшитый в давнее время захожими шубниками. Он висел в кладовочке на гвозде, и я, заглядывая иной раз туда, не удивлялся, зачем было матери везти с рудника-прииска, где она жила, дожидаясь окончания моих институтских учений, эту ненужную в городской жизни старую вещь. Тулуп напоминал о деревне, о старой жизни, о домашней скотине, о быстрой или, наоборот, медленной санной езде. Я бывал на каникулах у матери, и она иной раз заставляла меня примерить тулуп. Я надевал тулуп, и мать, глядя на меня со слезами