С той поры прошло много лет. Я сделался пожилым человеком, прожив большую лучшую часть жизни. Юность от меня отдалилась настолько, что многое стерлось в памяти, многое кажется смутным расплывчатым сном. Однако воспоминания о том, как мы с Иваном Сиблонцом стояли на Казачьей луговине и надрывались от крика, посылая в лицо Идолу проклятья, не исчезают в моей памяти.
— Сгинь с глаз! — кричали мы в один голос, и эхо, повторившись многократно, летело в Идола, и от звукового содрогания откалывалась еще одна глыбина и, кувыркаясь, уносилась вниз.
— Будь проклят! — еще один кус отломился от головы Идола и соскользнул вниз.
— Ни дна тебе, ни покрышки! — новая трещина на изуродованном лике Идола — очередная лавина скатывается в пропасть.
Несколько часов дружной работы — и голова Идола сделалась бесформенной: отвалились уши, провалились глаза, челюсть перекосило. Изваяние, потеряв форму и облик человеческого существа, просто-напросто исчезло с лика земли. Скала Потайницкая возвышалась над Акатуем, все то же было на ней, да не то. Идол исчез: голоса наши с Иваном, эхо, порожденное скалами, его погубили. Громко мы кричали, надрывно, изо всех сил — и погубили. Навсегда он исчез или, может, на время, кто знает. Может быть, пройдут годы, забудется людям ошибка Сиблонца, и найдется новый ваятель, который, невзирая на опасность для своей жизни, взберется ввысь на утес Потайницкий и, пользуясь резцом и молотом, высечет из гранита нового Идола. Но это произойдет в будущем, нам с Иваном до того пока не было дела. Мы торжествовали победу, мы по силе чувствовали себя великанами. Я радовался тому, что Идола не стало, некому будет пугать детей, тому, что Иван Сиблонец уверовал в мою шапку...
О бобровой шапке, которой я неделимо владею с детства, я могу рассказывать бесконечно. Хорошо и спокойно мне с шапкой, от бед и напастей я огражден. И от душевных сомнений я огражден, я верую в себя, верую в будущее. Шапка хранит меня. В степи я замерзал — не замерз; на поле боя истекал, кровью — спасли; терзали меня злые люди — зубы об меня обломали. Однажды в самом начале моей долгой солдатской службы я лишился было своей колдовской шапки... Дело в том, что шапка, которую я хранил в вещмешке, не вписывалась в уставные рамки, и командир, производящий осмотр личных вещей, нашел ее ненужной, забрал и подевал неизвестно куда. Лишившись шапки, я тотчас попал в число нерадивых, мне перестало фартить. И на «губе» я сидел, и наряды вне очереди я исполнял, и самая тяжелая работа на меня свалилась... А потом по весне нашлась моя бобровка. Я стоял на посту, — вдруг в сугробе, начавшем таять от тепла, что-то чернеется. Я подошел поближе,, ковырнул в снегу штыком — моя шапка! Я обрадовался, я схватил бобровку, отряхнул ее от снега и упрятал за пазуху.
Снова я сделался владельцем шапки, снова мне стадо фартить в жизни и по службе.
Бобровая шапка сохранилась, до сих пор она при мне. Часто я держу ее в руках и рассматриваю. Истерся, обесцветился бобровый мех, обветшала верхушка, время не пощадило моей шапки. С виду совсем ненужная сделалась шапка, пора бы ее сдать тряпичнику и получить взамен три иголки или дюжину пуговок. Но я дорожу шапкой и стараюсь не встречаться со старьевщиком. Шапка дорога мне, она мне по-прежнему служит. Те, кто знают меня, посмеиваются: зачем-де я, чудак, даже в жаркую погоду, усаживаясь за письменный стол, нахлобучиваю на голову ветхую облезлую бобровку и сижу в ней подолгу, обливаясь потом, над своими листками... А как мне не надевать бобровки, ежли от нее такая сила! Сижу в бобровой шапке, работаю над этим рассказом и знаю, уверен, он попадет в антологию, уйдет в будущее, и далекие потомки, читая мои строки, удивятся не на шутку искренно, может, даже позавидуют мне, какой я владел удивительной шапкой.
Старое и новое
Я человек, можно сказать, пожилой, даже старый, полгода как на пенсию вышел, но с работой не покончил, по-прежнему легковую вожу и считаю, что перед многими другими преимущество имею: силы во мне прежние, все во мне прежнее, зато я кое-чего за свою жизнь повидал на белом свете, а следственно, могу и посоветовать, и подучить тех, кто помоложе.
Сам по себе я из крестьян. Родился близ Бузулука — край голодный, мы в двадцать первом сусликов ели. Многие тогда померли, но наша семья спаслась из-за того, что отец в сельсовете исполнителем числился и при продразверстке своему собственному хлебному запасцу маленькую пощаду учинил, то есть не все отдал, вот мы и пробавлялись ржаной мучицей зиму. Да что вспоминать старину глухую, душу бередить! Про сейчасное время я поделюсь и по-умному порассуждаю.
В нынешнее время то и дело доводится мне слышать: «молодой, молодой, на молодежь опора и надежда!» Молодой — это верно, на него надежда. Только и про нас, старье, забывать, кажись, не следует. Приведу для красноречия такой пример. Я, как ты знаешь, в гараже роблю, у нас машин десять на учете — «газики» и «Волги». Мы, шофера, начальство потребсоюзовское возим. Имеется у нас, как и повсюду, свой начальник гаража, Иван Кожаный, из средолетков, человек так себе, ни рыба ни мясо, а скорей без царя в голове. Его давно, думаю, надо бы прогнать в три шеи, да рука спасает: чуть проштрафится Кожаный, сломя голову к родственничку, тот звонит куда следует, и все остается на прежнем месте. Так вот, этот Иван Кожаный все твердит: старики-хитрецы левачат, ловчат, всех, говорит, поголовно стариков выживу, молодежью гараж разбавлю. Ага, стал подкапываться под меня: не так ездишь, пассажиров в свой карман возишь, надо тебя раскусить, ключи под тебя подобрать. И подобрал. Раз я лишний час на левом, значит, рейсе задержался, Иван Кожаный меня застукал, говорит: отошла, мол, коту масленица. Ладно. Прихожу назавтра в гараж — приказ висит: перевожусь я в слесаря, а заместо меня Иван Иваныча, главного нашего начальника, повезет детинушка-парнюга лет двадцати четырех. Я смолчал, напильник в руки — ширык, ширык, я ко всему свычный. День-другой проходит, везет детинушка-парнюга Иван Иваныча в совхоз насчет заготовки ягод. Уехали, я со слезами во взоре поглядел, эх, думаю, прошла моя жизнь, остались одни приятные воспоминания. Только, скажу я тебе по всей откровенности, дела-то по справедливости обернулись на все сто шестьдесят градусов. Не прошло и часа, как бах — звоночек, Иван Иваныч, начальничек, звонит с периферийной деревни, велит высылать ему срочно дежурную машину, поскольку детинушка-парнюга в столб напропалую врезался, обойдясь, слава богу, без жертв. Ага, думаю, поживем — увидим, сам же напильничком туда-сюда ширыкаю, стараюсь в поте лица, значит. Назавтра вызывает меня Иван Кожаный, велит новую «Волгу» заместо разбитой принимать, меня, стало быть, Иван Иваныч сызнова к себе затребовал. Тут он, я скажу, поступил по полной справедливости, поскольку суть вопроса ясна — на кого в жизни надо опираться.
Но, промежду нами говоря, у Ивана Иваныча, главного потребсоюзника, как у человека моложавой наружности, несмотря на его ко мне справедливость, тоже заскоки в голове происходят. Об этом я не умолчу, поскольку правду обожаю. Я в этом гараже тридцать лет день в день отбухал. Как из госпиталя вышел поле долгого лечения прифронтовой шоферской контузии, так с тех пор и вожу потребсоюз. До Ивана Иваныча состоял тут начальником Василий Арсеньич Москвин, ты о нем, поди, слышал, — вот человек! Закалу старого, мы с ним душа в душу двадцать пять годов жили, и понятие у нас между собой сокровенное имелось, Иван Иваныч — из нового поколения, его я недопонимаю, а Василья Арсеньича я с полуслова понимал. Бывало, везу его на заготовку грибов, тороплюсь: надо нам поспеть к сроку, — чуть сплошал — дороги-то, сам знаешь, какие — завяз по уши... А он, Василий Арсеньич, на тебя вдруг матом: такой-сякой, как смеешь мне грибное мероприятие срывать! Выругается всласть, обложит тебя со всех сторон, а потом сдернет с себя сапоги хромовые, чтоб, значит, не замарать, и вместе со мной в грязь, тащит, толкает машинешку, ветками дорогу выстилает и лопатой роет. Вылезем — снова поехали. А чтоб обижаться друг на дружку, этого ни-ни.
Или насчет простоты, к слову, Василья Арсеньевича. Бывало, едем в деревню на заготовку мяса, он мне: а неизвестно ли тебе, Егорка, где тут поблизости какая-нибудь старушенция обитается? Я ему: а на какой предмет требуется вам, Василий Арсеньич, старушенция? Он мне: насчет баньки я думаю, нельзя ли свернуть да порадовать душу? Можно, говорю, отчего ж не попариться. Тут же левый разворот на проселок, вскорости деревня, справа крайняя изба. А минут через десять уже баня задымилась, воду таскаю с речки в кадушку и котел, что в каменке, а Аксинья Варфоломеевна, моя знакомая, хвою ломает в пихтарнике —