сладкую мелодию вывести: это он сумел бы. А вот прошнуровать всю партитуру, приторочить одну часть к другой, провести кой-какие мотивчики чрез всю оперу — нет, не по силам! И хотя сюжет оперы был для музыкальных прибавок весьма удобен (хитрый мельник, на ходу напевая, слушает пенье других и, желая создать некую российскую идиллию, примиряет родителей жениха и невесты, устраивая счастье двух любящих сердец) — попервоначалу Аблесимову было отказано.
Правда, чуть поздней все ж таки сговорились.
Опера была написана дерзко и просто: в оперской книге Александр Онисимович Аблесимов указал места действия, сами за себя говорящие, даже поющие: село Хлебородово, деревня Добрый Пожин. Кроме того, указаны им были слова и жесты весьма характерные и персонажам соответствующие. Аблесимов был некогда депутат, состоял в повсеместно известной Комиссии по составлению «Нового уложения». Про жизнь деревенскую знал многое: пахотные солдаты, черносошные хрестьяне, однодворцы — все они были у него как на ладони. Песенки простонародные, вкруг тех хрестьян витавшие, Аблесимов также знал превосходно. Ну а Михайло Матвеич те песенки, Аблесимовым доставленные, взял да и к сцене приспособил, взял да и аранжировал!
Вышло складно, весело. Без особых затей, но гладко. Так премьера (с одними песенками да малыми ариями, безо всяких увертюр и прочих европских ухищрений) и прошла.
Успех был велик. Но кое-кто и плевался.
Аблесимов первый заговорил про то, что оперу следует переделать: сообщить ей связность, дать настоящее музыкальное построение и развитие.
«Построение… Да где ж его взять, коли и нотная грамота с трудом далася?..»
Михайло Матвеич Соколовский прибыл в Москву из Малороссии. Сперва над здешней музыкой подсмеивался. А от московских речей так прямо кувыркался со смеху: цево, целовек, взъерепеню, припопоню... Позже, однако, речь подмосковных крестьян, до Москвы время от времени доносимую, полюбил. Почувствовал в ней особые нотки. Полюбил и песни московские. Вспоминал, конечно, и свои, малороссийские. Те и другие как-то срослись. И тогда стал он московские и малороссийские песенки на скрипице наигрывать. С прелюбопытными собственными вариациями! То у него курица меж струн квохтала, то арба скрыпела певуче, то вода под мельничным колесом вызванивала.
Сие — приметили. Удалось в Меддоксовом театре пристроиться.
Сам Меддокс любил устойчивость мнений и рассудительность. Даром что в юности был канатный плясун, ходил с балансиром и иные штуки на площадях выделывал. Казалось, от сего канатного плясунства должен стать англичанин «неровным», взбалмошным. Ан нет. Рассудительностью своей и бережливостью смог театр на ноги поставить! Еще и столковался с князем Урусовым: подобрали состав, стали ставить комические оперы, драматические спектакли.
Тут-то Михайло Матвеич со своими малороссийскими наигрышами и пригодился.
«Мельник» и князю Урусову, и канатному плясуну Меддоксу на прогоне перед премьерой понравился страшно. Песни-то в «Мельнике» на любой вкус: и плясовые, и протяжные, и песни-частушки, и девичьи, и шуточные...
Успех премьеры воодушевил Меддокса и Урусова еще сильней. Но когда Аблесимов заговорил про переделки — англичанин Меддокс воспротивился. А вот князь Урусов — побывавший в европах, послушавший круто заверченную музыку, — тот стоял за переделки.
Прошло четыре года. Аблесимов помер, «Мельника» ставили, как он и был сочинен. Успех оперы стал гаснуть. Тут вдруг Михайло Егорович Меддокс — шпильман, канатный плясун — взял сторону Урусова. Сообщил князю таинственно:
— Государыне Екатерине было послание. И не одно. Жаловались на успех «Мельника». Было ей писано: «Опера сия оскорбляет вкус человека высшего света, а ее успех у черни вызывает негодование». Еще уведомили государыню: наш «Мельник» — всего только копия с Руссова «Деревенского колдуна». Так теперь государыня в раздумье — допускать «Мельника» в Петербург, на сцену императорских театров, нет ли?
Михайле Матвеичу также было известно.
Незадолго перед Меддоксовым сообщением таинственным был он секретно зван (брал отпуск по семейным обстоятельствам) в Петербург. Думали ведь представить «Мельника» на императорской сцене! Для осуществления постановки его и приглашали. В столице был он осыпан милостивыми словами сановников. Едва-едва до самой государыни императрицы не допустили. Впрочем, в последний миг все сорвалось, решили при постановке без Соколовского обойтись. Пришлось с тощей пачечкой ассигнаций и почти что не солоно хлебавши на Москву ворочаться.
Что «Мельник» требовал переработки серьезной — указывали справедливо. Перепиши, переделай, добавь форсу и петербургских (подобных европейским) штучек — цены опере не будет! Да как исправить, коли уменья нет?
Тут как раз Евстигней Ипатыч Фомин на Москве и объявился.
Вместе пировали, вместе пели русские песни. Михайло Матвеич веселился, стучал глиняной кружкой по столу, поминал крутым словом Литву и Украйну, читал по складам древний указ про те земли, из какой-то книжицы вместе с листом выдранный. Фомин тихо сумерничал.
Для развлечения ума и подъему настроения Фомину было рассказано про будущую переделку «Мельника». Да еще про то, что сверлило голову: не вставить ли в «Мельника» с десяток арий из чужих опер, на манер италианского «пастиччо»?
— Сие «пастиччо» никому по вкусу не придется.
— А тогда, может, вместо сего «пастету» ты сам, Евстигней Ипатыч, кой-чего в оперу добавишь? Тогда ассигнации Меддоксовы пополам поделим!
Фомин только хмыкнул. «Мельника» он знал, но относился к нему — так показалось Соколовскому — свысока.
Впрочем, через три дня, управившись с шереметевскими делами, Фомин, в считаные часы, прямо на расчерченном нотоносцами листе увертюру и накидал. Даже за клавикорды не садился!
Вечером встретились в трактире близ Меддоксова театра. Отставив подальше кувшин с вином — Фомин посунул листки с увертюрой Михайле Матвеичу. Тот посунул листки назад: партитур читать не умел.
Тут Фомин впервые за время знакомства улыбнулся.
— Без большого прибытку, Михайло Матвеич, увертюрку тебе отдаю. Хотя не утаю, разговор с господином Меддоксом про плату за сию увертюрку у меня вчерась был... И уж получил я от него кой- чего.
Тут Фомин смекнул: продешевил! Надо было в два раза более денег с Меддокса стребовать, да еще с Михайлы — половину! А главное — совместного авторства от Соколовского требовать. Да поздно... Ну бог с ними, с деньгами, и с авторством тож.
Михайло же Матвеич же, ласково Фомину улыбаясь, внутри себя разобиделся: снова в стороне он. Опять без него решают! Теперь уже — Меддокс с Фоминым...
Так, в сожалениях и обидах, поругиваясь и попивая, тот зимний вечер и провели. А выпив и закусив, пробрались в пустой уже театр.
Михайло Матвеич хватался за скрыпку, корчил рожи, подпрыгивая и размахивая в воздухе смычком, представлял малороссийскую деревню: со скрипом возов, криками индюков, собачьим визгом.
Фомин сквозь визги глухо покрикивал:
— Брось ты свое буффонство, Михайло Матвеич! Штиль наш — и питерский, и московский — иной! Кривлянье рож да ломанье корпуса — это и шпильману Меддоксу вряд ли понравится. Вот я тебе лутше из увертюры нашей сыграю. Дай скрыпицу!
Мелодия увертюры Соколовскому понравилась. Было в ней что-то от него самого, от скрипача Михайлы, полуполяка-полумалоросса, занесенного в Москву южными изменчивыми ветрами. Но было и нечто иное: неповторимое, волшебное, сулящее вечную славу! И хоть музыка увертюры — особенно ясно это стало, когда Фомин отложил скрыпицу и сел за клавикорды, — музыке всей оперы соответствовала не слишком, однако и сей контраст лег Михайле Матвеичу на душу!..
И вот сейчас, спустя шесть или семь — точнее не вспомнилось — годков, приволокшись с утра в Меддоксов театр, сидя в уголку со скрыпкой в руках, не играя, а только слушая репетицию оркестра,