Наследника тебя не допустят. Один ты одинешенек. Даже имя твое забудут. Уж мы позаботимся.

— Это за что ж мне такое?

— Он еще смеет спрашивать! За то, что гордился перед нами, за то, что нашей любви не понял.

— Разве ж это любовь? Любовь — у Господа нашего Иисуса Христа.

— А много ль он для тебя, твой Иисус, сделал? Даже имя его забудь...

Раздался треск, обломилась ветка. Грянулось оземь чучело филина, а из него вроде карла какой-то выбежал, в траве пропал... На дереве запылал огонь. Чуть поменьше, чем виденный в детстве, а все ж таки — яркий, ясный!

Тут Евстигней Ипатыч, как малый ребенок, кинулся со Смоленского погоста прочь!

На бегу оглядываясь, увидел: держат тот огонь на дереве отнюдь не привидения и не разбойники: двое молодых господ убегающему вслед подхихикивают...

Вернувшись со Смоленского — через церковь — домой, Фомин стал в расстройстве наигрывать на клавикордах. Мелодии, наперекор настроению, вспоминались веселые.

И ладно, и хорошо. Хватит трагедий и реквиемов искать! И без него сыщутся. А вот лучше попытаться из музыки да из слова, как из особого материалу, некую иную трагедию вылепить: возвышающую дух, неслыханную!

Впрочем, такую возвышающую дух музыкальную трагедию он уже слышал: «Don Giovanni» она звалась...

Хор к «Владисану» под рукой Фомина менялся. Сперва хор лишь вторил печалям и горестям мнимо овдовевшей княгини. Вместе с ней оплакивал умершего князя. Однако ж, такт за тактом, стал тот хор наполняться негодованьем, гневом.

«Еще бы хору сими чувствами не наполняться! Престол-то обманом захвачен! Вот чернь и бунтует. И только ли одна чернь?»

Более обычного сутулясь, ходил Фомин по крохотной своей гостиной.

Думать про бесчинства черни, а стало быть, про французские дела, не хотелось. Да вот беда: дела те лезли и лезли в голову.

Захватчики жизни, исказители смысла божественной власти, тираны и мучители собственных подданных, — колыхались под потолком гостиной низким басовитым облаком. Как с ними-то быть? Еще важней: как быть с теми, кто против тиранов злоумышляет?

Пальцы сжимались в кулаки. Но тут же и разжимались: гнев сменялся обреченностью, та — безысходной тоской.

Однако ж, невзирая на тоску и гневленье, 19 августа 1795 года княжнинский «Владисан» с громадным, ни с чем не соизмеряемым хором был в Петербурге дан!

Дан для двух сотен видимых зрителей и для одного невидимого, хорошо укрытого от посторонних взоров.

Правда, кто это был тот зритель на самом деле — князь Владисан, или он сам, Евстигней Фомин, или даже (так стало вдруг мниться) его высочество наследник Павел Петрович — уразуметь до конца капельмейстер не мог.

Лишь одно было ясно почти до конца: мнимоумерший вставал из гроба!

Глава сорок четвертая

Император и капельмейстер: орел и червь

Его императорское величество Павел Петрович начал царствие благостно.

А вот продолжилось оно весьма и весьма грозно.

— Автократор буйствует, — гудели вельможи недружественные.

— Его величество в справедливый гнев впадает, — шептались дружественные.

При Павле Фомину стало, однако, куда как легче.

Матушкины любимцы попритихли. Многих италианцев музыкальных так даже и след простыл. Да и что бы там ни болтали — не один только прусский барабан в ушах у его величества гремит! Не одни полковые свистульки слух ему услаждают!

Но и при Павле Петровиче — не то, не так. А как надо? Ответ на сей вопрос выходил невероятный: надо как в Италии! Там музыка — ткань жизни и есть. А часто так даже и смысл этой жизни!

Да только в России быть тому невозможно. Оно и понятно. Не для музыкальной жизни Петербург строился! Хотя возможностей для накопления новой жизненной энергии — каковой музыка, по чести, и является — в нем предостаточно.

Но ведь и не для одних лишь сановных сов, не для одних чинодралов Петербург устраивался! А разве для Адонирамовых братьев или для музыкально-драматических разбойников, волокущих к себе в дуваны чужое добро, за себя сочинять заставляющих, царь Петр его строил?..

Фомин решился подать репорт. Именно репорт, не донос, не кляузу.

Уже всем было ведомо: сразу по восхождении на престол Павел Петрович завел особый ящик — для жалоб.

Правда, говорили и по-иному: в нижнем этаже дворца имеется обширное окно, человеку всякого звания доступное. Подходи, подавай, жди решенья!

Также изошел и враз широко разлился слух: император хранит ключ от комнаты, в коей заветное окно устроено, у себя на груди, на златой цепи. И ни под каким видом ключ тот никому не передает, даже и подержать не дозволяет. Ранней ранью, в седьмом часу, император Павел в ту комнату вроде бы входит, прошения и репорты к себе в кабинет для чтения забирает.

Стало известно и то, о чем сообщать величеству желательно: о растратах, о бесконечном ведении тяжб, о нанесенных побоях, о дозволении вступить в службу, о разрешении жениться, об унятии дерзновенных разговоров, о разбоях, о непочитании церкви...

Нежелательными были: все просьбы о вступлении в брак между родственниками, жалобы на недостойное поведение попов и клира, пустые политические прожекты...

Были и результаты жалоб. В питерских газетах стали публиковаться императорские ответы: для объявления просителям. Краткие, скрытым гневом пылающие.

Евстигней Ипатович решил жаловаться на театральные дирекции и на Адонирамовых братьев. Даже на погост не дадут сходить спокойно! Очень также ему хотелось в конце репорта приписать и про разбой музыкальный, и про печатанье нот: это как это? Иностранные ноты друкуют кипами, а своих отечественных — словно и не бывало! «Вот только услышит ли его величество, среди забот и дел наиважнейших, сей слабый стон? Вдруг непочтительностью сочтет?»

Непочтительность в обращении к величеству была делом гиблым. Были уже и пострадавшие за сию дерзость.

Нет, не дождаться, видно, ему ответа. Ни чрез газету, ни письмом! Как ни кричи, как ни вой — про музыку отечественную, на песнях городских и крестьянских устроенную, — ответа не будет!»

Неотзывчивость времени терзала капельмейстера.

Глухота питерских жителей — не слышащих звука улиц, не слышащих скрыпа времен — убивала его.

Неотзывчивость времени, и даже полная глухота его, терзала и Павла Петровича!

Императора не понимали. То есть — настоящего отклика на его деяния не было.

Одним из первых указов он отменил объявленный еще матушкой (по наущению любимцев!) и страшно тягостный для крестьян рекрутский набор.

Что же в ответ?

Здесь, в Питере, молчок. А среди крестьян — к примеру, вологодских, — поползновение к бунту.

Он упразднил удушающую крестьян хлебную подать — снова мертвая тишина.

Он сотворил неслыханное: предоставил крестьянскому сословию право подавать жалобы на помещиков — в том числе и на себя самого, на государя! И здесь, кроме двух-трех шутовских выкриков и каверз, — никакого отзыву.

Вы читаете Евстигней
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату