Склонность природная брала свое.
За последние три года Евстигней поднаторел в музыке весьма и весьма. И сейчас, слушая о себе, как о другом, пробегал собственное прошлое не умом — пальцами. Даже будущую жизнь свою всегда прослушивал и «проигрывал» он их кончиками, подушечками.
Вдруг припомнилось начало жизни: выпрыгнули из-под чутких пальцев топот солдатских сапог, свист фухтелей, скрып весел.
Пальцами же «увиделось»: мать и вотчим ведут его в Академию, мнет живот немец-профессор, рядом счастливые мальцы повизгивают, а ему тяжко, а ему грустно. Вспомнилось с каким трудом вживался — как вжимаются теплым плечом в сырую стену — в золотой и хоромный, не отзывающийся на голос ни стуком, ни эхом (не слободской, не солдатский!) питерский мир.
Получаемый диплом значил для жизни внешней (золоченной, хоромной) очень многое. Однако во внутренних устремленьях души сей диплом был не столь важен. Даже и сейчас, отодвинув в сторону Бецкова и важных дам, отодвинув в сторону мысли о скрыпичных и клавесинных упражнениях, размышлял Евстигней не о пустяках — об опере.
Фелькнеров голос размышлять мешал.
Тут, скорчив страшную рожу, немчик замолк и вперился в Евстигнея: видно, желая припомнить ему трактир «Желтенький» и плебейскую игру на крестьянской лире.
«В вечные роды! Правом и преимуществом!»
Что права и преимущества для безродных и бесприютных бывают на одной лишь только бумаге — о том Евстигней знал уж порядочно.
В последний год обучения побывал он и в питерских театрах, и на консерты Придворной капеллы зван был, слушал хоры малороссийские и цыганские. Никаких прав у всех играющих, поющих и музыку сочиняющих — не было! Даже и слова такого они не знали. Исправно петь, вовремя нажимать на клавиши и пощипывать струны, послушно осуществлять задуманные кем-то высшим музыкальные прожекты — в том только право их и состояло.
Ну а в обыденной жизни — тут и вовсе худо: каждый пенек необструганный мог приказать музыканту все, чего душа пожелает!
Иван Иванович Бецкой, Президент Академии, вдруг резко встал.
То ли от нахлынувших чувств, то ли тщась припомнить: не видал ли он воспитанника Академии — теперь уже бывшего — Евсигнея Ипатьева Фомина где-либо в неподобающем месте? Здесь, в Академии, конечно, и видал. Не раз и не два слыхал игру его на клавесине и на скрыпке.
Внезапно Иван Иванович припомнил: с Алымушкой в Смоль ном институте сей фрукт переглядывался! Даже словечком-другим перекинуться с нею посмел! Там, в Смольном, сей Фомин своей постно-влюбленной физиогномией Ивана Иваныча до глубины души и возмутил. Там глаз и намозолил!
Иван Иванович улыбнулся, сморгнул запутавшуюся в ресницах слезу и, уже уразумев, как именно ему следует распорядиться судьбой воспитанника, произнес:
— По уставу Академии Золотая медаль выдается одним лишь питомцам трех знатнейших художеств. Сиречь — архитектуры, живописи, скульптуры. — Иван Иванович приосанился, оглядел собравшихся, увидел обычно живое, но теперь вполне равнодушное лицо графа Безбородки и уже безо всяких слабинок и неприличных вздохов продолжил: — Однако, сообразуясь с немалым сего Фомина дарованием, мы определяем, — Иван Иванович еще раз победно оглядел залу, — сего музыкального питомца отметить особо. Как именно? Пока — секрет. Однако если Совет Академии мысль мою утвердит, будет сей питомец отмечен всенепременно!
Через три дня — учтя дарование и уважая мнение Президента — Совет Академии постановил:
Дерзнувший любезничать с Алымушкой был награжден: бумагой и обещанием. Препятствовать дальнейшему обучению Фомина в Италии Иван Иванович не стал: чем черт не шутит, когда Господь Бог спит! Вдруг да Алымушка возвернется? А тут — этот музыкантишко. Помешать может. Так что — на три года! Для усовершенствованья талантов!..
Пятидесяти рублей, пожалованных вместо медали, господин эконом Евстигнею так и не выдал.
«Деньги на дорогу воспитанникам все одно положены. Да какие! Двести восемьдесят рублев — на год проживания! Прямо завидки берут. А тут какие-то пятьдесят рублев...»
Удовольствие начальствующих лиц было полным: Иван Иванович Бецкой совершил полезное для Академии дело и добился долгого отсутствия Фомина близ милой сердцу Алымушки. Господин эконом положил в карман пятьдесят полновесных рублей, каковые никем и никогда, разумеется, истребованы назад не будут...
И только Евстигней Ипатов Фомин, хоть и кончивший Академию с отличием, но не удостоенный за успехи золотой медали, полного и настоящего удовольствия не получил. Даже шпага с портупеей — положенная по уставу и выданная ему наравне с прочими выпускниками — утешить не смогла. Перед кем той шпагою щеголять?
Впрочем — где теперь портупеи, где шпаги?
— Оставлены навсегда в каморках! Где музыка и где архитектура?
— Растворились и потонули они в питерских злых туманах. Где теперь душа и где сердце?
— Так это у кого где.
Душа Евстигнеева была уже в дороге.
...Ясное безветрие 1782 года. Доедаемая заморозками осень. Из Санкт-Петербурга — через Динабург, Ригу и дальше на Вену — катят две кибитки.
Задние громадные колеса помогают кибиткам выбираться из доходящей почти до кузова, но и начинающей уже подмерзать грязи. Колеса передние — спрямляют путь. Две пары лошадей — сытых и гладких, только что, как по команде, скинувших на дорогу дымящиеся яблоки навоза — бегут резво, ходко. Солнце ударяется о зубчики леса. Мир и покой позванивают колокольцами в льдистом воздухе. Мир и покой (принимая вид сна) тихо спускаются на путешествующих.
Один лишь передовой ямщик, мещанин города Динабурга, приземистый, но притом же и длиннорукий